Кобо Абэ. «Человек-ящик»

ВЧЕРА ПРОВЕДЕНА ОПЕРАЦИЯ ПО ОЧИСТКЕ УЭНО ОТ БРОДЯГ.

АРЕСТОВАНО 180 ЧЕЛОВЕК.

Полицейское управление Уэно в Токио, готовясь к приближающейся зиме, а также принимая меры предосторожности в связи с делом No 109 — «зверские убийства с применением огнестрельного оружия», — в ночь на 23-е провело облаву на бродяг в парке Уэно, а также в подземном переходе вокзала Уэно. В районе здания Токийского культурного центра в парке Уэно, в подземном переходе и других местах было арестовано в общей сложности 180 человек, которым было предъявлено обвинение в нарушении закона о мелких правонарушениях (бродяжничество, попрошайничество), а также правил поведения в общественных местах (действия, запрещенные на улицах). Все арестованные были доставлены в ближайший полицейский участок, 4 человека, сказавшиеся больными, помещены в клинику, 9 человек — в дом для престарелых. Остальные освобождены после того, как дали подписку о «прекращении бродяжничества». Однако уже через час почти все отпущенные снова вернулись на прежние места.

ЧТО ПРОИЗОШЛО СО МНОЙ

Это невыдуманные записки о человеке-ящике.

Я начинаю писать их в ящике. В ящике из гофрированного картона, который надет на голову и доходит до пояса.

Одним словом, человек-ящик — я сам. Итак, человек-ящик, сидя в ящике, приступает к запискам о человеке-ящике.

Материал:

Пустой ящик из гофрированного картона — 1.

Кусок полиэтилена (полупрозрачного) — 50×50 см.

Клейкая лента (водоотталкивающая) — примерно 2 метра.

Проволока — примерно 2 метра.

Инструмент — перочинный нож.

Чтобы быть надлежащим образом одетым для улицы, необходимо, кроме того, обеспечить себя тремя кусками плотной ткани и одной парой резиновых сапог.

Пустой ящик из гофрированного картона должен быть метр в длину, метр в ширину и метр тридцать в высоту — тогда он подойдет любому. Лучше всего использовать стандартный ящик. Во-первых, его легко достать. Во-вторых, большинство товаров, для которых используются стандартные ящики, как правило, не имеют определенной формы, например пищевые продукты, и поэтому ящики для них, чтобы продукты не деформировались, делают достаточно прочными. В-третьих — и это самое главное, — отличить такой ящик от других практически невозможно. Действительно, насколько мне известно, почти все люди-ящики, точно сговорившись, используют именно такие ящики — видимо, если ящик чем-то выделяется, это снижает анонимность его владельца.

В последнее время ящики из гофрированного картона, даже самые обычные, стали делать чрезвычайно прочными и обрабатывать водоотталкивающим составом — так что в сухой сезон выбирать ящик с особой придирчивостью нет необходимости. Кроме того, такой ящик хорошо вентилируется, он легок и удобен. Тем, кто намерен длительное время пользоваться одним и тем же ящиком, во все времена года, и особенно в сезон дождей, я предлагаю «непромокаемый». Он обтянут полиэтиленом и обладает, как следует из названия, повышенной водонепроницаемостью. Снаружи поверхность у него глянцевая, точно покрыта слоем жира, и в нем, видимо, быстро накапливается статическое электричество, отчего он сразу покрывается слоем пыли, стенки же у него толстые и поэтому коробятся. Все это сразу бросается в глаза.

Прежде чем приступить к подготовке ящика, необходимо решить, где будет его верх, а где низ (можно исходить из того, где наклеена этикетка, или считать верхом наименее поврежденную сторону ящика — в общем, каждый решает это по своему усмотрению), и срезать нижнюю крышку. Если личных вещей много, можно не срезать ее, а завернуть внутрь и, закрепив по углам проволокой или клейкой лентой, использовать как полку. На стыках стенки лучше всего укрепить клейкой лентой (три шва сверху и один — сбоку).

Особого внимания требует смотровое окошко. Прежде всего нужно определить его размер и местоположение. Поскольку для каждого человека они будут различны, я ограничусь лишь тем, что приведу размеры, которые, на мой взгляд, можно считать оптимальными. Верхний край окошка должен находиться в 14 сантиметрах от верха ящика; нижний — в 28 сантиметрах, ширина окошка — 42 сантиметра. Эти цифры можно принять за исходные. Для того чтобы обеспечить устойчивость надетого на голову ящика, я привязываю к голове один журнал. Если учесть его толщину, линия, находящаяся в 14 сантиметрах от верха ящика, будет примерно на уровне бровей. Может показаться, что окошко в ящике расположено слишком низко, но дело в том, что в повседневной жизни человеку редко приходится смотреть вверх. Вниз же, наоборот, необходимо смотреть часто, и поэтому уровень нижнего края окошка имеет большое значение. Стоящий в полный рост человек должен видеть землю хотя бы на полтора метра перед собой — иначе трудно идти. Что касается ширины окошка, то здесь все предельно просто — я заботился лишь о том, чтобы сохранить прочность ящика и избежать сквозняка. Поскольку дна в ящике нет, окошко должно быть как можно меньше.

Далее — как приделать к окошку шторку из полупрозрачного полиэтилена. Здесь тоже есть свой секрет. Лучше всего полиэтиленовую шторку укрепить клейкой лентой у верхнего края окошка с внешней стороны, чтобы она свисала свободно, — нужно при этом не забыть предварительно разрезать полиэтилен пополам. Даже вообразить трудно, какую огромную службу сослужит эта маленькая уловка. Обе половины шторки должны быть одного размера и заходить одна на другую на два-три миллиметра. Если ящик находится в вертикальном положении, края шторки смыкаются и никто не может заглянуть внутрь. Если же ящик слегка наклонить, между двумя половинами шторки образуется щель, и это позволяет видеть, что делается снаружи. Простое, но в то же время чрезвычайно хитрое приспособление — вот почему нужно с особой внимательностью отнестись к выбору полиэтилена. Желательно, чтобы он был по возможности плотным и в то же время мягким. Дешевый полиэтилен, который при понижении температуры, моментально дубеет, создает массу неудобств. Еще менее пригоден тонкий, непрочный полиэтилен. Плотность и эластичность полиэтилена должны быть такими, чтобы путем изменения угла наклона ящика можно было свободно регулировать ширину щели в шторке и в то же время не испытывать неудобств от малейшего ветерка. Для человека-ящика щель в полиэтиленовой шторке — это фактически выражение его глаз. Ни в коем случае ее нельзя приравнивать к обычной дырке в заборе. Чуть увеличивая или уменьшая ширину щели, можно совершенно явственно выражать свое отношение к происходящему. Разумеется, не доброе. Это, скорее, мрачный, угрожающий взгляд. Можно без преувеличения сказать, что для беззащитного человека-ящика такой взгляд — одно из немногих средств самообороны. Хотел бы я встретить человека, который бы не дрогнул, глядя на меня.

В случае если приходится часто попадать в уличную толчею, неплохо проделать дыры и в боковых стенках ящика. Дыры, проткнутые толстой спицей, должны образовать круг диаметром 15 сантиметров и располагаются на таком расстоянии друг от друга, чтобы не нарушить прочности картона. Это увеличит обзор и, кроме того, поможет определять направление звука. Дыры целесообразно проделывать изнутри, и тогда шероховатости, образовавшиеся снаружи, хотя внешний вид ящика от этого проиграет, помешают дождю попадать внутрь.

И наконец, проволока — ее нужно разрезать на небольшие куски по пять, десять и пятнадцать сантиметров и, загнув концы в противоположные стороны, сделать из них крючки. Количество вещей нужно свести до минимума, но все-таки существуют совершенно необходимые предметы, которые всегда должны быть под рукой и без которых просто невозможно обойтись: транзистор, чашка, термос, карманный фонарь, полотенце, коробка для мелочей.

Объяснять необходимость резиновых сапог вряд ли нужно. Главное, чтобы они не были дырявые. Плотная ткань служит для того, чтобы, обмотав ею поясницу, заполнить пространство между телом и ящиком, — так ящик будет плотнее сидеть. Если намотать ее, сложив в три слоя и спереди сделать разрез, движению она мешать не будет. Не создаст неудобств и при естественных отправлениях.

ЧТО ПРОИЗОШЛО С А.

Сделать ящик несложно. На это не потребуется и часа. А вот чтобы надеть его и стать человеком-ящиком — для этого нужно немалое мужество. В тот миг как человек влезает в ничем не примечательный, обычный картонный ящик и выходит на улицу, исчезают и ящик и человек и появляется совершенно новое существо. Человек-ящик отравлен ядом злобы. В какой-то степени тем же ядом отравлены и мужчина-медведь, и женщина-змея, нарисованные на вывеске балагана. Но платой за вход яд так или иначе нейтрализуется. Яд же, которым отравлен человек-ящик, не так безобиден.

Видимо, ты стал таким еще прежде, чем до тебя дошли слухи о человеке-ящике. Да и необходимости в слухах обо мне не было. Дело в том, что я не единственный человек-ящик. Статистических данных, правда, не существует, но есть косвенные доказательства того, что в самых разных районах страны скрывается немало людей-ящиков.

Тем не менее я еще ни разу не слышал, чтобы человек-ящик становился предметом обсуждения. Все будто сговорились хранить молчание о людях-ящиках.

Хотя и видели их…

Хватит притворяться несведущим. Человека-ящика заметить нелегко — это верно. Он подобен груде мусора под пешеходным мостом, за общественной уборной или дорожным ограждением. Но не замечать и не видеть — совсем не одно и то же. Человек-ящик — явление не такое уж редкое, и поэтому может представиться сколько угодно случаев встретиться с ним. Да и ты, несомненно, видел его не раз. Но я также хорошо понимаю твое нежелание признать это. Причем не ты один, встретившись с ним, прикидываешься, что не видишь его. И даже если ты делаешь это без всякого умысла, все равно не можешь, наверно, инстинктивно не отвести глаза. Это неизбежно; когда глубокой ночью человек надевает темные очки или прикрывает лицо маской, значит, он замышляет что-то дурное или же просто трусит — других объяснений я придумать не могу. Тем более это относится к человеку, целиком упрятавшему себя в ящик, — его все подозревают, и против этого нечего возразить.

Кто же, несмотря на это, все-таки хочет стать человеком-ящиком, что его на это толкает? Возможно, то, что я скажу, покажется неправдоподобным, но существует немало поводов, совершенно незначительных случаев, которые могут привести к этому. Повод может быть совсем неприметный, который на первый взгляд даже не воспринимается как повод. Вот что, например, произошло с А.

* * *

Однажды под окнами А. поселился человек-ящик. Как А. ни избегал смотреть на него, он все равно без конца попадался ему на глаза. Сколько А. ни старался его игнорировать, ему это так и не удалось. Им сразу же овладели раздражение и растерянность, гнев и возмущение оттого, что кто-то посторонний незаконно вторгся в его владения. Но все же он решил выждать, ничего не предпринимая. Пусть это сделает вместо него болтливый мусорщик, каждое утро опорожняющий мусорные ящики. А. долго ждал, но никто не выказывал желания взяться за это дело. А. обратился было к управляющему домом — безрезультатно. Может быть, человек-ящик виден лишь из его комнаты, а людям, которым он не попадается на глаза, нет до него дела? Любой с готовностью прикинется, что не видит его.

В конце концов А. решил обратиться в полицию. Когда вышедший к нему полицейский, изобразив на лице озабоченность, предложил написать заявление о причиненном ущербе, А. впервые почувствовал нечто похожее на испуг.

«Послушайте, но вы же просто можете сказать ему, чтобы он убрался».

Это брошенное ему вслед ехидное замечание полицейского заставило А. наконец решиться. По дороге из полиции он зашел к приятелю и взял у него духовое ружье. Вернувшись домой, он закурил, успокоился и, не таясь, высунулся из окна, из которого раньше выглядывал с опаской. Видимо, чисто случайно человек-ящик повернулся к нему той стороной, где было прорезано окошко. Их разделяло всего три-четыре метра. Как будто заметив растерянность А., человек-ящик слегка наклонился, полупрозрачная полиэтиленовая шторка, прикрывавшая окошко, следуя за наклоном, разошлась посредине, и из глубины ящика на А. внимательно посмотрели мутные белесые глаза. Кровь ударила А. в голову. Он распахнул окно. Вложил пулю в духовое ружье и стал прицеливаться.

Но куда же стрелять? С такого близкого расстояния можно попасть даже в глаз. А не вызовет ли это осложнений? Вполне достаточно просто дать ему понять — в другой раз не показывайся здесь! Какое положение занял человек в своем ящике? Пока А. пытался представить себе очертания его тела, палец, напряженно замерший на спусковом крючке, начал дрожать. Лучше всего, если его угроза заставит человека-ящика уйти, и тогда вообще стрелять не придется. Совсем не хочется проливать кровь, даже каплю крови. Но пусть не заставляет ждать до бесконечности. А вдруг он догадался, что это пустая угроза? Но отступать теперь уже поздно. Нервы сдавали, и А. решил подождать еще немного. Снова поднялась злость. Время перекалилось и вспыхнуло. Он потянул спусковой крючок. Ружье, а за ним и ящик издали звук, словно по мокрым брюкам провели зонтом.

В ту же секунду ящик резко дернулся вверх. Как бы ни старались сделать ящик как можно более прочным — гофрированный картон всего лишь картон. И хотя он успешно выдерживает давление, когда оно равномерно распределяется по всей поверхности, против точечного давления он устоять не может. Значит, свинцовая пуля впилась в тело человека. Но ни вопля, ни даже стона, как ожидал А., не последовало. В ящике, который, дернувшись, снова замер, можно было уловить лишь до ужаса тихое, неприметное движение. А. растерялся. Целился он на несколько сантиметров левее и ниже линии, соединяющей правый верхний и левый нижний углы окошка. Видимо, он попал в правое плечо. Но может быть, он вообще промахнулся? И виной тому — его обычная нерешительность. Нет, реакция была слишком уж явной. На ум пришла ужасная мысль. Совсем не обязательно, чтобы человек-ящик находился в нем лицом к А. Невозможно определить и его позу, так как нижняя часть туловища была обернута плотной материей. Не исключено, что он сидел, скрестив ноги. Тогда могло произойти худшее — пуля, лишь задев плечо, попала в сонную артерию.

Рот напрягся до онемения. Состояние, будто бежит во сне. С надеждой он ждет следующего движения. Не двигается… нет, двигается… в самом деле двигается. Не как секундная стрелка, но быстрее, чем минутная. Ящик наклоняется все больше и больше. Неужели он так вот и упадет? Шуршание, точно растирают сухую глину. Человек-ящик неожиданно встает. Какой он, оказывается, высокий. Звук, точно от удара по мокрой брезентовой палатке. Медленно поворачивается, тихо кашляет и потягивается. Идет, слегка раскачивая ящик вправо и влево. Кажется, что он немного наклонился вперед — наверно, просто пригнулся от страха. Уходя, как будто что-то пробормотал, но расслышать не удалось. Пройдя вдоль дома, он вышел на улицу и, свернув за угол, исчез. У А. остался неприятный осадок от того, что ему не удалось увидеть, какое выражение лица было у человека-ящика.

Может быть, от волнения А. показалось, что земля на том месте, откуда ушел человек-ящик, чернее, чем вокруг. Пять затоптанных окурков. Пустая бутылка, заткнутая бумажной пробкой. В бутылке — два огромных паука. Один, по-видимому, мертвый. Смятая обертка от шоколада. И тут же три в ряд темных пятна величиной с ноготь большого пальца. Неужели кровь? Нет, вероятно, слюна. Точно извиняющийся фальшивый смешок. Во всяком случае, цель достигнута.

Через полмесяца А. начал забывать о человеке-ящике. Но все еще не избавился от недавно приобретенных привычек: отправляясь на работу, он из-за безотчетной тревоги перестал ходить узким переулком — ближайшей дорогой до станции; каждый раз, вставая утром с постели или вернувшись домой, он прежде всего подходил к окну и выглядывал наружу. Но если бы только он не решил купить новый холодильник, то когда-нибудь его жизнь непременно вошла бы в прежнюю колею…

Купить новый холодильник с морозильной камерой — что в этом особенного, но холодильник был упакован в ящик из гофрированного картона. Причем подходящего размера. Как только из ящика было вынуто содержимое, сразу же всплыло воспоминание о человеке-ящике. Раздался щелчок, точно стеганули хлыстом. Будто из двухнедельного прошлого возвратилась пуля духового ружья. А. опешил и твердо решил выбросить ящик. Но вместо этого стал усердно мыть руки, сморкаться, полоскать рот. Видимо, возвратившаяся пуля влетела в черепную коробку и все там перевернула. Опасливо озираясь, А. задернул на окнах шторы и робко влез в ящик.

В ящике было темно и сладко пахло водоотталкивающей пропиткой. Почему-то сидеть в нем было очень уютно. Неуловимое воспоминание — кажется, вот-вот ухватишь его. Хотелось сидеть в ящике до бесконечности. Но очень скоро А. опомнился и вылез наружу. Чувствуя, что ящик влечет его все настойчивее, он решил покончить с ним, но чуть позже.

На следующий день, вернувшись с работы, А., натянуто улыбаясь, прорезает в ящике окошко и, как тот человек-ящик, надевает его на себя. И тут же сбрасывает — нет, здесь не до смеха! Он и сам как следует не понимает, что произошло. Но бешеное сердцебиение предвещало какую-то опасность. Грубо, но не настолько, чтобы испортить ящик, он пинком загнал его в угол комнаты.

Третий день. А. немного успокоился и через окошко в ящике стал осматривать комнату. И уже не мог вспомнить, что именно так напугало его в тот вечер. Он чувствует, что в нем произошла какая-то перемена. Но эта перемена лишь радует его. Все вокруг лишилось острых углов и кажется гладким и округлым. Привычные и на первый взгляд такие безобидные пятна на стене… Сваленные в беспорядке старые журналы… переносной телевизор с погнутой антенной… на нем пустая банка из-под мясных консервов, доверху набитая окурками… — он впервые заметил, что все эти предметы представлялись ему раньше покрытыми острыми шипами, заставляли его бессознательно испытывать напряжение. Видимо, нужно перестать относиться к ящику с предубеждением.

На следующий день А. уже смотрел телевизор, надев на себя ящик.

Начиная с пятого дня, он все время, когда бывал дома, уже почти безвылазно находился в ящике, снимая его, только чтобы поесть и справить нужду. И спал он пока что не в ящике. Он испытывал лишь некоторое смущение, но отнюдь не чувство, что совершает нечто из ряда вон выходящее. Более того, все, что он делал, представлялось ему естественным и приятным. Даже одиночество, казавшееся прежде мучительным, представлялось ему теперь счастьем.

Шестой день. Первое воскресенье. Он никого не ждет и сам не собирается выходить из дому. С утра он уже в ящике. Он спокоен, умиротворен, но чего-то ему недостает. Во второй половине дня он наконец понял, что ему нужно. Выходит на улицу и поспешно делает покупки. Ночной горшок, карманный фонарь, термос, корзина для продуктов, которую берут с собой на пикники, клейкая лента, проволока, ручное зеркальце, фломастеры семи цветов, всякая еда, готовая к употреблению. Возвратившись домой, он оборудовал ящик с помощью клейкой ленты и проволоки, взял с собой остальные покупки и укрылся в нем. Он обеспечил себя всем необходимым — и едой, и вещами. На внутренней стенке ящика (слева, если стоять лицом к окошку) А. повесил ручное зеркальце и при свете карманного фонаря зеленым фломастером накрасил губы. Потом всеми семью цветами радуги, начиная с красного, нарисовал вокруг глаз широкие круги. Теперь он потерял сходство с человеком и напоминал скорее рыбу или птицу. Лицо его стало похоже на спортивную площадку, какой она видится с вертолета. И на ней — убегающая стремглав его маленькая фигурка. Лучшей раскраски лица, которая бы так подходила для ящика, не придумать. Наконец-то он почувствовал, что сроднился с тем, что уже стало его неотъемлемой частью. И впервые заснул в ящике, привалившись к стенке.

На следующее утро (прошла ровно неделя) А., надев на себя ящик, вышел на улицу. И домой больше не вернулся.

* * *

Если А. и можно было в чем-то упрекнуть, то лишь в том, что он чуть острее, чем другие, представлял себе сущность человека-ящика. Я не вправе издеваться над ним. Кто хоть раз нарисует в своем воображении безымянный город, существующий лишь для безымянных жителей, — двери домов в этом городе, если их вообще можно назвать дверьми, широко распахнуты для всех, любой человек — твой друг, и нет нужды всегда быть начеку, ходи на голове, спи на тротуаре — никто тебя не осудит; можешь спокойно окликнуть незнакомого человека, хочешь похвастаться своим пением — пой где угодно и сколько угодно, а кончив петь, всегда сможешь смешаться с безымянной толпой на улице — кто хоть однажды размечтается об этом, того всегда подстерегает та же опасность, с которой не совладал А.

Поэтому обращать ружье против человека-ящика по меньшей мере опрометчиво.

МЕРЫ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ — ПРЕЖДЕ ВСЕГО

Возможно, я повторяюсь — теперь я человек-ящик. И здесь мне бы хотелось коротко рассказать о себе.

Сейчас я пишу эти записки, укрывшись от дождя на берегу канала под мостом, по которому проходит автострада. Не особенно точные часы показывают девять пятнадцать или девять шестнадцать. Дождь льет с самого утра, и черное вечернее небо волочит свой подол почти по самой земле. Насколько хватает глаз, тянутся склады рыболовецкого кооператива, склады пиломатериалов. Ни одного дома вокруг, ни живой души. Не доходит сюда и свет фар проносящихся по мосту машин. Мне светит лишь карманный фонарь, свисающий с потолка ящика. Может быть, поэтому написанные шариковой ручкой иероглифы, которые, как я знаю, должны быть зелеными, кажутся почти черными.

Дождь на побережье пахнет псиной. Дождь, мелкий, моросящий, летит во все стороны, точно его разбрызгивают из пульверизатора, и поэтому мост, под которым я укрылся, совершенно не спасает от дождя. Фермы моста слишком высоки. Нет, это место не подходит не только для того, чтобы спасаться от дождя. Находиться в такое время в таком месте — совершенно противопоказано человеку-ящику. Одно то, что я сейчас пользуюсь карманным фонарем, — безумная расточительность. Бездомные люди вроде меня довольствуются тем, что удается подобрать на улице, а чего не подобрали, без того обходятся, но неиспользованные батарейки, разумеется, на улице не валяются. Непозволительная роскошь — жечь карманный фонарь только для того, чтобы писать какие-то записки. В последнее время и уличных фонарей стало больше, и светят они лучше, и лампочки у них ярче. Устроившись под фонарем, вполне можно даже газету читать.

И вот в таком неподходящем для человека-ящика месте я почему-то сижу уже больше двух часов. Сначала я должен объяснить, как это произошло. Правда, сколько бы я ни старался объяснить, у меня нет уверенности, что мне удастся тебя убедить. Ты просто мне не поверишь. Но даже если и не поверишь, от фактов никуда не уйдешь. Дело в том, что мой ящик запродан. Я нашел покупателя, который дает за него огромные деньги — пятьдесят тысяч иен. И вот теперь ради этой сделки я сижу здесь, поджидая покупателя. Ты не веришь в это, да и я сам наполовину верю, наполовину сомневаюсь. Неправдоподобная история, правда? Трудно представить себе, чем руководствуется человек, которому настолько захотелось заполучить этот истертый картонный ящик, что он готов выложить такие деньги.

Почему же я, не веря в это, принял предложение? Причина проста. Не было повода для сомнений — вот в чем дело. Так бывает, когда останавливаешься, заметив на обочине блестящий предмет. Мой покупатель блестел, как осколок пивной бутылки, на который упал луч вечернего солнца. И хотя понимаешь, что осколок не представляет никакой ценности, все равно преломляющийся в стекле луч света придает ему удивительную прелесть. Вдруг начинает казаться, что проник взглядом в другое время. Ее ноги — они были особенно прекрасны — изящные и прямые, как уходящие вдаль рельсы, когда смотришь на них, стоя на холме. Легкая юная походка, которой можно любоваться бесконечно, как бездонным прозрачным небом. Не было повода верить, но в то же время не было и повода для сомнений. Видимо, ее ноги обезоружили меня.

Теперь я, конечно, раскаиваюсь. Хотя лучше, пожалуй, сказать так: я духовно раздавлен предчувствием того, что мне придется пережить боль раскаяния. Жалкое состояние. С какой стороны ни посмотришь, мое поведение совсем не свойственно человеку-ящику. Меня как бы лишили основной его привилегии. У меня, естественно, есть надежда, но надежда настолько неуловимая, что ее не в состоянии обнаружить даже самый чувствительный анализатор. Неужели в моем ящике начинают происходить какие-то перемены? Не исключено. Действительно, мне кажется, что с тех пор как я забрел в этот город, ящик стал легкоранимым, хрупким. Этот город и в самом деле недоброжелателен ко мне.

Я, конечно, выбрал это место частично по ее указанию, но намекнул о его существовании все же я сам. Опасность, грозящая мне, должна одновременно угрожать и ей. У моста стоит высеченный из камня покровитель детей и путников Дзидзо, подвязанный красным фланелевым фартучком, — его, наверно, поставили в память об утонувшем ребенке. Чуть выше по течению, у каменных ступеней, спускающихся к пристани, огромный, видимо, недавно появившийся здесь щит, на котором белой краской написано, что купаться здесь запрещено. Хорошо еще, что полиэтиленовая шторка на окошке от дождя намокла и уже не напоминает покрытое изморозью стекло — она стала совершенно прозрачной, и через нее все хорошо видно. Ограждающая канал бетонная дамба четко пересекает окошко наискось. Мертвенно-бледный прожектор стоящего у пристани грузового пароходика, который дрожит мелкой дрожью, борясь с готовым сорвать его мощным течением, тускло освещает пешеходную дорожку вдоль дамбы, и если кто-нибудь появится на ней, то сразу же бросится в глаза, как чернильное пятно на светлом платье.

Вот под прямым углом дамбу пересекает кошка. Бездомная кошка, грязная и взлохмаченная. Видимо, должна скоро окотиться — раздулась, как икряная селедка. Уши разодраны — в драках, наверно. Даже такие мелочи подмечаю, хотя все время пишу не отрываясь, — значит, нервы у меня в порядке. Если она собирается нагрянуть сюда неожиданно, вряд ли это ей удастся.

Разумеется, лучше всего, если она, как мы и договаривались, придет одна. Но остается еще много неясностей. Пятьдесят тысяч за ящик — этого я никак не могу взять в толк. Неестественно и то, что она согласилась совершить сделку в таком месте. Нет повода верить, но нет повода и сомневаться. Нет повода сомневаться, но нет повода и верить. Тонкая шея, бледная, чуть ли не прозрачная. Во всяком случае, осторожность никогда не помешает. В этом мое единственное спасение. Если же случится непредвиденное, останутся вещественные доказательства — эти записки. Смерть бывает разная — одно могу сказать. У меня и в мыслях нет покончить жизнь самоубийством. И если я умру, это будет не самоубийством — даже если моя смерть будет напоминать самоубийство, — а убийством. Как бы я ни отвергал людей, как бы ни старался укрыться от них в ящике, не надо забывать, что человек-ящик от…

(Фраза оборвана из-за того, что кончилась паста. Прошло две с половиной минуты, пока я отыскал в коробке для мелочей огрызок карандаша и очинил его. К счастью, меня еще не убили. Доказательством может служить то, что, хотя я и заменил шариковую ручку карандашом, почерк остался прежним.)

Да, но какое слово я начал писать? Я остановился на «от…». Возможно, я собирался написать: «…человек-ящик отличается от простого бродяги». Правда, люди не в состоянии провести между ними четкую грань, как это способен сделать сам человек-ящик. Действительно, между ними немало общего. Например, у них нет документов, они нигде не работают; не имеют определенного места жительства, неизвестны их имя и возраст, у них нет определенного времени и места для еды и сна. Затем… да, не стригутся, не чистят зубы, редко ходят в баню, на жизнь им почти совсем не нужны деньги, и так далее, и так далее…

Однако нищие и бродяги прекрасно сознают свое отличие от человека-ящика. Сколько раз они наводили меня на горькие размышления. Если представится случай, я еще напишу об этом, — так вот, особенно враждебны ко мне самые убогие нищие. Стоило мне приблизиться к району, где они обосновались, как я столкнулся не с безразличием, а, наоборот — со слишком явной неприязнью с их стороны. Они встречали меня еще более враждебно, поливали еще более отвратительной бранью, чем люди, которые имеют свой дом и живут на честно заработанные деньги. В общем, я еще ни разу не слышал, чтобы нищий стал человеком-ящиком. Правда, и человек-ящик не захочет составить компанию нищему — в общем, мы друг друга стоим. Поэтому не следует смотреть на нищих сверху вниз. Как это ни странно, даже нищие учитываются при определении числа жителей города, и поэтому стать человеком-ящиком означает для них опуститься еще ниже уровня нищего.

Хроническая болезнь человека-ящика — паралич подвластного сердцу чувства направления. В такие минуты ему кажется, что земная ось отклонилась, и это вызывает у него тошноту, как при морской болезни. Не знаю почему, но только это не имеет ничего общего с ощущениями обычного неудачника. Я еще ни разу не стыдился своего ящика. Мне даже кажется, что ящик для меня не тупик, в который я в конце концов забрел, а широко распахнутая дверь в иной мир. Не знаю в какой, но в совсем иной мир… убеждаю я себя, а сам с трудом борюсь с тошнотой, наблюдая через окошко, что происходит снаружи, и этот иной мир видится мне все тем же тупиком. Ну ладно, хватит паниковать. Я хочу, чтобы предельно ясно стало одно — у меня еще нет никакого желания умирать.

Что-то она запаздывает. Неужели нарушит свое обещание? Осталось семь спичек. До чего противна отсыревшая сигарета.

Обещание?..

Запью его глотком виски. Мало осталось — меньше трети бутылки.

А, все равно. Если и обманула, что тут удивительного? Наоборот, я бы удивился, если б она появилась, как обещала. Я боюсь только одного: вдруг она не обманула меня, но придет не сама. У меня предчувствие, что так и случится. Вместо себя она пришлет кого-нибудь другого. Я, в общем, догадываюсь, кто может быть этим другим. В конце концов эти подлецы сговорились: она сыграет роль приманки, завлечет меня сюда, и здесь, под мостом, он расправится со мной. Поскольку я идеальная «жертва» (и это вполне естественно — человек-ящик равнозначен чему-то несуществующему, и поэтому убийство его не будет считаться убийством), «убийцей» автоматически становится противная сторона. Но события совсем не обязательно должны развиваться в соответствии с этим моим предположением. Я и сам готов встретить его во всеоружии. Мокрый склон достаточно крутой, и скатиться по нему ничего не стоит. Правда, не исключено, что он сильнее меня. А может быть, в противоположность тому, что я сейчас испытываю, в глубине души мне просто не хочется умирать?

В общем, для убийства лучшего времени и места не найти. А о стремительности на этом берегу морского прилива и говорить нечего. Старой конструкции, неуклюжий, словно разжиревший мост, построенный в виде обруча, стягивающего самую узкую часть воронкообразного устья канала, вспухающего во время приливов. Чтобы под ним могли проходить суда, средняя часть моста круто изогнута в виде лука, и поэтому фермы даже почти у самого основания необычайно высокие. Правда, человеку-ящику, путешествующему, как улитка, вместе со своим водонепроницаемым домом, нечего особенно беспокоиться о таком пустяке, как высокие фермы моста или косой дождь. Но разве можно считать недостатком ящика, что в нем в отличие от настоящего дома нет пола? Когда льет дождь да еще поднимается ветер, спастись от них в ящике все равно невозможно. Следовательно, если вдуматься, именно отсутствие пола как раз и позволяет, не обращая никакого внимания на сырость, обосноваться у самого морского побережья, все время переходя с места на место. Когда к приливу прибавляется еще и дождь и уровень воды неожиданно резко повышается, можно выбрать другое место — нужно лишь следить, чтобы вода не залилась в резиновые сапоги. В этом свобода и легкость — непонятные тому, кто сам не испытал подобной жизни. Не беда, скоро прилив кончится. И нечего опасаться, что уровень воды поднимется выше, чем сейчас. Черный пояс гниющих в мазуте водорослей, тянущийся вдоль дамбы, точно по линейке делит пейзаж на две части — верх и низ.

Наползают со всех сторон черные волны, гася легкую рябь на воде. Беспорядочно возникавшие у опор моста огромные и совсем крохотные водовороты, грязные, точно в них растворили неочищенную патоку, начинают постепенно принимать правильную форму. Здесь не особенно глубоко, но все равно остатки деревянных ящиков, плетеных бамбуковых корзин для рыбы и пластмассовых ведер опасливо приближаются к водовороту и, неожиданно захваченные им, начинают бешено вращаться, а потом вдруг теряют скорость и втягиваются в воронку.

Да, в самом крайнем случае присоединю эту тетрадь к остаткам ящиков и корзин. Если на дамбе появится кто-то другой, я вложу свои записки в полиэтиленовый пакет, надую его, зажму верхнюю часть, сложу вдвое и несколько раз перевяжу тонкой проволокой. Это займет двадцать две — двадцать три секунды. Затем поверх проволоки намотаю красную клейкую ленту и оставлю длинный конец, чтобы сразу бросался в глаза. К ленте бумажной веревкой привяжу большой камень. Это — секунд пять. Вся работа займет секунд тридцать. В общем, сколько бы я ни мешкал, больше минуты мне вряд ли понадобится. А ему, чтобы сойти по лестнице, ведущей к пристани, спуститься по выложенному каменными плитами склону, на котором легко поскользнуться, и подойти ко мне, даже если он будет очень спешить, потребуется по меньшей мере две-три минуты. В общем, мне нечего бояться, что опоздаю. Если его поведение покажется мне хоть чуть подозрительным, я сразу же брошу пакет в канал. Привязанный камень позволит закинуть его достаточно далеко. И до пакета ему ни за что не дотянуться. Пакет прямым ходом попадет в водоворот. Предположим, он окажется прекрасным пловцом и бросится в воду — разве ему угнаться за пакетом? Нет, если он прекрасный пловец, то тем более не станет заниматься таким бессмысленным делом. Примерно в течение часа после начала отлива кататься на лодках здесь тоже запрещено. Может быть, он и не читал, что написано на том щите, но все равно ему должно быть хорошо известно, как опасны водовороты. Если пакет с записками, оказавшись у водоворота, все же не будет втянут в него, его точно пружиной выбросит в открытое море, и он пойдет ко дну. Через сколько-то часов или сколько-то дней бумажная веревка расползется, и надутый воздухом пакет освободится от камня. Подхваченный приливом, он будет легко носиться по волнам недалеко от берега, пока кто-нибудь не заметит красную ленту.

Но предположим — прямо сейчас, в эту самую минуту, он появится… дает ли основание написанное мной до сих пор утверждать, что преступник — именно он? Вряд ли. Назови я на этих страницах даже его имя — все равно никто не поверит. Если я недостаточно вразумительно объясню, что его к этому побудило, достоверность моих записок значительно уменьшится. Они станут похожи на выдумку. Но мне тоже пальца в рот не клади. В правом верхнем углу на обратной стороне обложки — черно-белая фотография, прикрепленная клейкой бумажной лентой. Возможно, на ней не все вышло четко, но тем не менее она сможет послужить неопровержимым доказательством. Фигура мужчины средних лет, который убегает, пряча, прижав к боку, духовое ружье, повернутое дулом вниз. Если увеличить снимок, человека удастся рассмотреть детально. Одет небрежно, хотя костюм хороший. Однако брюки мятые. Толстые и крепкие, но вместе с тем не привыкшие к тяжелой работе пальцы с тщательно подрезанными ногтями. И что прежде всего бросается в глаза — туфли. Туфли без задников, неглубокие, вырезанные по бокам. Видимо, работа у него такая, что приходится постоянно снимать и надевать их.

Если только подобравший эту тетрадь захочет, она может превратиться для него в состояние.

О, водовороты начали наливаться, точно бицепсы. Прохожие не исчезли — просто нет никакой нужды обращать внимание на их взгляды. По мосту, как раз надо мной, терзая толстые железобетонные плиты и сопровождая громыхание беспрерывными гудками, проносятся огромные машины, тяжело груженные мороженой рыбой, досками, — они поглощены своим собственным ревом и напоминают этим слепых зверей. Идеальное место не только чтобы избавиться от трупа, но и чтобы расправиться с живым человеком. И это идеальное место, чтобы убить, в то же время идеальное место, чтобы быть убитым.

(Этим тупым ножом и карандаша как следует не очинишь. Завтра, если только останусь жив, нужно обязательно достать пару шариковых ручек, не забыть бы. В тех, что я подбираю у ворот школы, бывает еще много пасты.)

НЕСКОЛЬКО ДОБАВЛЕНИЙ, КАСАЮЩИХСЯ ВЕЩЕСТВЕННОГО ДОКАЗАТЕЛЬСТВА — ФОТОСНИМКА, ПРИКЛЕЕННОГО НА ОБРАТНОЙ СТОРОНЕ ОБЛОЖКИ

Время фотографирования: вечер, примерно неделю или десять дней назад (паралич чувства времени — тоже одна из хронических болезней человека-ящика).

Место фотографирования: конец упирающегося в косогор длинного черного забора соевого завода. (Тень от этого забора по диагонали перерезает человека на фотоснимке.)

Я как раз мочился. Вдруг раздался резкий щелчок. Он напоминал стук бьющих по ящику камней, которые вылетают из-под колес грузовика. (Часто ночуя на обочине, я слышал это неоднократно.) Но, не говоря уж о грузовиках, даже трехколесный автомобиль и то ни один не проехал. И в ту же минуту я почувствовал в левом плече острую боль, похожую на ту, которую испытываешь, когда испорченным зубом надкусишь кусочек льда, и перестал мочиться. Посмотрев в дырки, проделанные в боковой стенке ящика, я увидел, что там, в конце заводской ограды, где начинается косогор, а асфальтированная дорога обрывается и переходит в грунтовую, на том самом месте, где дорога поворачивает, огибая картофельное поле птицефермы, широко раскинул ветви старый тутовник (часть его можно увидеть в левом углу кадра). За ним прячется, наклонившись, мужчина (в позе человека, готового бежать). Он отводит от плеча и прижимает к боку какую-то палку примерно с метр длиной, и как раз в этот момент на палку упал луч вечернего солнца и она сверкнула металлическим блеском. Я мгновенно понял, что это духовое ружье. И сразу же схватился за фотоаппарат. (Должен признаться, что, прежде чем стать человеком-ящиком, я был фоторепортером. В человека-ящика я превращался постепенно, продолжая заниматься своей работой, поэтому у меня еще сохранился самый необходимый минимум фотоаппаратуры.) Повернув ящик другой стороной, я сделал три снимка подряд (навести на резкость времени уже не было, но, так как я поставил выдержку 1/250 секунды и фокусное расстояние — 11, изображение оказалось резким). Мужчина двумя прыжками пересек дорогу и пропал из моего поля зрения.

* * *

Если как следует рассмотреть фотоснимок, он может в какой-то степени подтвердить факты, о которых я говорил до сих пор. Но то, о чем я буду говорить дальше, доказательством служить не может. И мне остается лишь надеяться, что ты или тот, кто подберет эти записки, поверив моему свидетельству, подтвердите мои слова.

Первые предположения об истинном облике стрелявшего. Предлагаю обратиться к главе «Что произошло с А.». В случае если существование человека-ящика заразило кого-то и он сам хочет стать им, проявление этого желания в такой сверхагрессивной форме, как стрельба из духового ружья, следует, видимо, рассматривать как общую тенденцию. Вот почему я не стал звать на помощь, не бросился в погоню за стрелявшим. Наоборот, я испытал к нему даже родственное чувство, понимая, что ряды жаждущих стать человеком-ящиком пополняются. Боль ушла, и теперь я испытывал в плече сильное жжение. Стрелявшему — вот кому еще много раз придется испытывать боль. И нет никакой необходимости усугублять ее преследованием.

Глядя на безлюдную, круто уходящую вверх дорогу, теперь, когда мужчина со своим духовым ружьем исчез, я почувствовал, что сочусь влагой, как испорченный водопроводный кран. Идущий от соевого завода отвратительный сладкий запах, напоминающий запах жженого сахара, рашпилем сглаживает острые края резких теней, рожденных вечерним солнцем. Где-то вдалеке монотонный звук пилы. А еще дальше — бодрый треск мотоцикла. Но проходят две секунды, три секунды — ни живой души. Неужели все здешние жители, точно черви, зарылись в землю? Безмятежный пейзаж, словно специально созданный для того, чтобы звать к человеколюбию. Но от внимательного взгляда человека-ящика ничто не ускользнет. Глядя из ящика, можно рассмотреть и ложь, и злой умысел, укрывшиеся в невидимой части пейзажа. Пейзаж пытается таким образом привести меня в замешательство, заставить капитулировать — это его тайная цель, но меня этим не проведешь. Для человека-ящика больше подходят привокзальный район или кишащие людьми торговые улицы. Он любит и пейзаж, чистосердечно выдающий свои три-четыре улочки за таинственный лабиринт, — жить в таком месте одно наслаждение. Вот чем плохи маленькие провинциальные городки. Слишком много этих выставленных словно напоказ «единственных» дорог. Мной овладевает чувство жалости, когда я представляю себе смятение человека с духовым ружьем, который бежит по этой «единственной» дороге, не зная, где бы ему укрыться.

Рука, зажимавшая рану, вся в крови. Меня вдруг охватывает беспокойство. В каком-нибудь людном месте в Токио — куда ни шло, но на этой, такой благополучной улице в городе Т. вряд ли потерпят появление еще одного человека-ящика. Если он во что бы то ни стало хочет стать человеком-ящиком, волей-неволей придется избавиться от меня. Стоит ему узнать, что с помощью духового ружья ему не удалось от меня отделаться, он, не исключено, притащит охотничье. Может быть, я должен был реагировать по-другому? Честно говоря, люди, такие же, как он, уже много раз пытались установить со мной контакт. Однажды меня даже окликнули. Но всякий раз я через щель в полиэтиленовой шторке лишь молча смотрел на них. И они терялись. Даже полицейские и те трусливо поджимали хвост. Возможно, еще до того, как я вынудил его схватиться за духовое ружье, мне следовало поговорить с ним?

* * *

В связи с появлением нового персонажа мои предположения меняются. Этот новый персонаж приехал на велосипеде. Неожиданно кто-то окликнул меня сзади, когда мое внимание было поглощено псевдоединственной дорогой. «Там, на горе, есть клиника», — белые пальцы коснулись окошка, и в ящик упало три бумажки по тысяче иен. Когда я повернулся, подумав сначала, что мой ящик использовали как почтовый, фигура, которую я увидел со спины, была уже метрах в десяти. На вид совсем молодая девушка — ей никак не подходит этот низкий, хриплый голос. Не успел я навести фотоаппарат, как она свернула в первый же переулок и скрылась. Я видел ее всего лишь несколько секунд, но движения ее ног, крутивших педали, очень взволновали меня. Тонкие, но не слишком, легкие и в то же время хорошо развитые ноги. Шелковистая кожа на сгибе под коленями, напоминающая внутреннюю сторону двустворчатой раковины. Она вся была такая сверкающая, что я даже не помню, что на ней было надето. Все-таки я не могу сказать, что был полностью обезоружен и подчинен ею. И если бы к вечеру рана на плече не разболелась, я бы ни за что не пошел в клинику на горе и так никогда бы и не узнал, что стрелявший в меня мужчина (тот, которого я сфотографировал) на самом деле врач этой клиники, а девушка на велосипеде — медицинская сестра. Конечно, не следовало допускать, чтобы меня втянули в эту глупейшую историю — в таком опасном месте под мостом ждать ее (или того, кого она пришлет вместо себя).

Но единственное, что я сделал, — сунул в рот сигарету. Я вновь и вновь пересчитывал три тысячеиеновые бумажки, а потом, сложив их втрое, опустил за голенище резинового сапога. Птица в неволе отказывается от пищи и умирает с голоду. Но приговоренный к смертной казни с наслаждением затягивается своей последней сигаретой. Не будучи птицей, я тоже с удовольствием поднес к сигарете огонь — вряд ли нужно думать, что эти двое связаны между собой. Мужчина с духовым ружьем — сам по себе, девушка — сама по себе. А ее поспешное бегство объясняется лишь тем, что она стыдится своей благотворительности…

Однако палач не будет ждать до бесконечности, пока приговоренный курит сигарету за сигаретой. Время казни неотвратимо приближается. На рассвете боль в плече от нагноившейся раны скрутила меня, будто я оказался втиснутым в слишком узкий резиновый мешок. Я вылез из ящика и отправился в клинику на горе. Меня уже поджидали там велосипедистка со шприцем и стрелявший мужчина со скальпелем. Я нисколько не удивился, наоборот, с самого начала был к этому готов.

Я проснулся, лежа на кровати, — на меня, издавая запах витаминов и креозота, смотрела велосипедистка. В белом халате, какой носят медицинские сестры, она способна была остановить время. Если же время остановится, то, естественно, нарушатся причинно-следственные связи, и тогда можно, не опасаясь, что тебя осудят, совершить самый бесстыдный поступок. К сожалению, я не дошел до того, чтобы совершить этот бесстыдный поступок, хотя и чувствовал себя свободным настолько, что смог забыть о том, что вылез из ящика и выставил свое лицо на всеобщее обозрение. Она с улыбкой кивала, слушая небылицы, которые я рассказывал о себе, и ее улыбка, точно вырезанная в затвердевшем воздухе и окрашенная солнечной кистью, была удивительно привлекательна и в то же время беззащитна, и у меня вдруг возникла галлюцинация, будто она признается мне в любви. Улыбающееся лицо, заставившее даже забыть о том, что халат слишком длинный и ног ее почти не видно. Я захлопал крыльями, как впервые взлетевший в воздух птенец (неумело, суетливо, но в то же время неистово). Поток воздуха наконец подхватил мои крылья, и я взлетел — пьяный от освежающего ветерка ее улыбки, и подумал, что теперь, пожалуй, нет нужды возвращаться в свой ящик. Потом, в какой-то момент, сам не знаю, как это произошло, я опрометчиво пообещал купить для нее ящик за пятьдесят тысяч иен (я изо всех сил убеждал ее, что можно и даром), поскольку немного знаком с одним человеком-ящиком (что вполне естественно). Как я теперь понимаю, нужно было сразу же выяснить, что она собирается делать с ним. Но ее улыбка тогда обезоружила меня. Я даже подумал, что было бы глупо слишком много времени тратить на разговоры о ящике.

В тот момент, когда я покинул клинику, безвозвратно исчезла и ее улыбка. Укрывшись в ящике, я вернулся к себе под мост, пустой желудок дугой выгнул мое тело, и меня долго и тяжело рвало. Может быть, без моего ведома меня накачали наркотиками. Наконец я все же понял, что легко попал в ловушку, но почему-то возненавидеть велосипедистку так и не смог.

(Здесь сделана небольшая приписка на полях. Ни почерком, естественно, ни даже цветом чернил она не отличается от основного текста.)

«Я говорю о каком-то нищем, надевшем на себя ящик…»

«Знаю, конечно. Я же фоторепортер. Фоторепортер-соглядатай. Его специальность — везде, где только можно, проделывать дырки, чтобы подглядывать. У него нет никаких моральных устоев».

«Старый ящик из гофрированного картона…»

«Чего доброго, он еще окажется моим товарищем. Видимо, я ошибся. Но все же нельзя сказать, что совсем ошибся. Он тоже фоторепортер, и однажды по какому-то совершенно непонятному побуждению… сам не зная, как это произошло, щелкнул затвором… Так он сфотографировал человека-ящика. Его это заинтересовало, и он стал повсюду гоняться за ним, но второй раз встретить его не удалось. Зато ему понравилось фотографировать улицы. Причем скрытую от глаз оборотную сторону улицы, ненавидящую, чтобы на нее смотрели… и, поскольку он фотографировал такие места, которые ненавидят, когда на них смотрят, ему приходилось делать это тайно, чтобы никто не заметил. Вдруг его осенила мысль. А что если надеть на себя ящик, притвориться человеком-ящиком и спокойно фотографировать все, что пожелаешь? Он будет видеть всех, его — никто, и все пойдет превосходно. Действительно, сначала все шло как будто превосходно. Он стал подобием человека-ящика и начал с упоением фотографировать улицы. Однако, когда товарищи стали судачить о нем, он исчез. Просто не вернулся к себе домой. По слухам, именно так он и стал настоящим человеком-ящиком».

«А мне все равно, пусть на меня смотрят…»

«Но ведь когда смотрят, будто ножом вырезают твой облик, кажется, что срывают одежду…»

«Я как-то позировала одному фотографу, давно, правда».

«Я говорю серьезно, я готов сделать для тебя все, что в моих силах. Но я бессилен. Досадно, но я способен только на то, чтобы смотреть в видоискатель и щелкать затвором.

Могу еще купать в проявителе твой прозрачный силуэт. Желтовато-зеленая лампа… секундная стрелка часов со светящимися цифрами, показывающими восемь… влажная поверхность фотобумаги, блестящая, точно залитая маслом… всплывающий мягкий силуэт… перечеркивающий силуэт… силуэт, громоздящийся на силуэт… и, наконец, очертания твоего обнаженного тела, подобно следам преступника, оставленным в моем сердце…»

«Я хочу тот ящик».

НЕ ОБРАТИЛИ ВНИМАНИЯ НА УМЕРШЕГО

23-го, около семи часов вечера, у западного выхода подземного перехода станции Синдзюку в Токио полицейский патруль обнаружил мертвого нищего, примерно сорока лет, сидевшего, прислонившись к колонне.

По сообщению полиции, умерший был ростом 1 м 63 см, среднего веса. На нем была пестрая рубаха с длинными рукавами и рабочие сапоги; волосы давно не стриженные, как у бродяги. Он имел при себе сто двадцать пять иен мелочью и несколько газет, которые собирал, видимо, для подстилки. Никаких документов, которые позволили бы установить его имя, местожительство и другие данные, не обнаружено.

Указанный подземный переход — место весьма оживленное, за день по нему проходят до ста тысяч человек (по данным полицейского управления Синдзюку), в нем установлено множество телефонов-автоматов. По рассказам очевидцев, этот человек примерно полдня сидел в одной и той же позе, но в течение шести— семи часов никто не обратил на это внимания и не сообщил о нем полиции, пока полицейский патруль не обнаружил его. До ближайшего полицейского поста не более десяти метров, но полицейский утверждает, что за колонной ему не было видно умершего.

ПОТОМ Я ДРЕМАЛ, ПРОСЫПАЛСЯ И СНОВА ДРЕМАЛ

Кстати, ты когда-нибудь слышала предание о ракушечьей траве? Пробивающиеся между камнями, которые устилают склон, где я сейчас сижу, усыпанные колючками пучки листьев — они разлетаются фейерверком, — наверно, и есть та самая трава.

Предание гласит, что тому, кто понюхает ракушечью траву, приснится, что он превратился в рыбу. Мне кажется, это обман, но и не исключено, что правда. Ракушечья трава любит сырую почву, богатую солью, и особенно легко приживается на морском побережье — вот почему в появлении такого предания нет ничего удивительного. К тому же существует точка зрения, что алкалоиды, содержащиеся в пыльце цветов этой травы, вызывают легкую дурноту, что-то вроде головокружения, и в то же время раздражают дыхательные пути и слизистую оболочку — это, видимо, и вызывает ощущение, будто погрузился в воду.

Однако этим дело не ограничивается. Тягостен не сон сам по себе, а пробуждение. Каковы ощущения настоящей рыбы, неизвестно, но время для рыбы из сна движется совершенно иначе, чем наяву. Скорость движения времени резко сокращается — кажется, что земные секунды растянулись в дни и недели.

Прежде всего поражает необычность ситуации: ты играешь с ласковой морской травой, покрывающей утесы, ныряешь между полосами света, которые чертят линзы волн, гоняешься за стайками беззаботных маленьких рыбешек — в общем, наслаждаешься легкостью тела, освободившегося от земного тяготения. Чувствуешь, что ты стал легким, бесконечно легким. Радуешься жизни, будто помолодел по меньшей мере на десять лет. Все телесные страдания, вызванные земным тяготением: тяжесть в желудке, онемение шеи и плеч, боль в коленных суставах, отек ног, — сразу же покидают тебя. Легкость, точно вино, пьянит рыбу из сна.

Не знаю, как настоящая, но лжерыба в конце концов трезвеет, и наступает пресыщение. Когда время еле движется, тоска становится непереносимой. И не так уж трудно представить себе, в какое состояние впадает затосковавшая лжерыба. Ею овладевает чувство покорности, похожее на паралич всех пяти чувств. Легкость освобожденного тела постепенно становится невыносимой. Будто все тело крепко скручено и втиснуто в смирительную рубашку, имеющую форму рыбы. Подошвы ног тоскуют по упругой земле, по которой они привыкли ходить. Суставы начинают с нежностью вспоминать тяжесть мышц и тканей, которую они распределяют между собой. Лжерыба мечтает о том, чтобы ходить. Но вдруг с удивлением замечает, что у нее нет для этого ног.

Отсутствуют не только ноги. Нет ушей, нет шеи, нет плеч… и, главное, нет рук. Горькое чувство неполноценности. Конечно, потому, что вырваны руки. Любопытство невозможно как следует удовлетворить, не дотронувшись рукой до заинтересовавшего тебя предмета. Невозможно определить, что он собой представляет, не пустив в ход пальцев: не помяв, не пощупав, не покрутив, не повертев. Всегда стремишься вдоволь потрогать и погладить. А тут этот отвратительный чешуйчатый мешок. Собрав все силы, ты пытаешься сорвать его с себя, но единственное, что удается, — напрягши спинной плавник и широко раскрыв жабры, выжать из себя зеленовато-желтое дерьмо.

Лжерыбой, содрогавшейся от судорог так, что все тело наливается кровью, овладевает роковое подозрение: а вдруг я лжерыба? Но стоит закрасться сомнению, как начинают происходить удивительные вещи. Рыба, у которой не только нет рук и ног, но нет и голосовых связок, испытывает непереносимые муки, когда ей приходит это на ум. Зудящая раздвоенность.

Но разве это происходит не во мне?

Все равно, слишком затянувшийся сон. Бесконечный сон, длящийся так долго, что невозможно вспомнить, когда он начался. Удастся когда-нибудь проснуться или нет?

Способ доказать самому себе во сне, что это сон, — этот способ элементарен, я много раз прибегал к нему, и он действует безотказно — изо всех сил ущипнуть себя за ладонь… Правда, в этом сне у тебя, к сожалению, нет ногтей, чтобы ущипнуть, нет и ладони, которую нужно щипать. Ну что ж, если этот способ не подходит, можно попробовать другой — собрать все свое мужество и броситься вниз с утеса. Помнится, я много раз успешно прибегал к нему.

Главное, отсутствие рук и ног не помеха. Но может ли рыба, плавающая в море, упасть, вот в чем вопрос.

Я никогда не слышал, чтобы рыба падала. Мертвая рыба и та всплывает на поверхность. Упасть ей труднее, чем парящему в небе воздушному шару. Падение для рыбы — это антипадение.

Антипадение…

Да, такой способ тоже возможен. Он означает падать не вниз, а, наоборот, к небу и утонуть в воздухе. А страх разбиться до смерти останется прежним. И, значит, удастся проснуться от этого так же, как от падения на землю.

Когда эта мысль овладела однажды лжерыбой, она пришла в еще большее замешательство, испытав неожиданно приступ трусости, так несвойственной холоднокровным. Стоит только осознать во сне, что это сон, как направляешься к выходу из сна. Что может измениться, если после всего пережитого посмотреть еще немного на происходящее?

Лжерыба решила подождать. Даже воля ее, окрашенная в синеву моря, сжалась, еще больше посинев.

Прошло еще сколько-то дней, сколько-то недель, и для лжерыбы тоже настало время принимать решение. Обрушилась буря. Налетел страшный циклон, какие нередко случаются в тропическом поясе, и до самого дна всколыхнул море. Поднялись огромные волны, способные вселить мужество даже в нерешительную, трусливую лжерыбу. И не потому, что она стремилась к гибели. Нет, просто она пыталась сопрячь свое тело с волнующимся морем.

Вдруг обрушилась волна — точно ей в бок впилось пятьдесят электрических пил. Она подхватила лжерыбу, понесла и, ударившись о прибрежные скалы, подбросила ее высоко в него. Утонув в воздухе, лжерыба погибла.

Но пришло ли пробуждение от сна? Нет, сон от ракушечьей травы так легко не кончается. Этим он и отличается от обычного сна. Лжерыба, до того как проснуться, погибла, и ей уже больше не было нужды просыпаться. Она должна была досмотреть свой сон о том, что произошло после ее гибели. В конце концов лжерыбе пришлось навсегда остаться лжерыбой, будто ее заморозили новейшим способом.

Буря утихла, и среди рыб, выброшенных на берег, немало несчастных, которые заснули, нанюхавшись ракушечьей травы.

Однако я почему-то до сих пор ни разу не превращался в рыбу. Сколько раз засыпал, но так и остался человеком-ящиком. Если вдуматься, между лжерыбой и человеком-ящиком нет, как мне представляется, такого уж большого различия. Надев ящик, я превратился в псевдосебя, не являющегося мной самим. Может быть, у меня, псевдоличности, выработался иммунитет, не позволяющий видеть сон о рыбе? Наверно, сколько бы ни просыпался человек-ящик, он человеком-ящиком и останется.

* * *

Обещание выполнено, вместе с пятьюдесятью тысячами иен за ящик с моста было брошено письмо. Это случилось всего пять минут назад. Я приклеиваю здесь это письмо.

вам. До того как наступит отлив, прошу вас разорвать ящик и бросить в море.

Странное дело. Я много раз перечитывал ее письмо. Может быть, его нужно читать как-то по-особому? Нет, сейчас я бессилен толковать его иначе чем буквально. Я понюхал этот сложенный втрое листок бумаги с голубыми линейками. Он чуть пах креозотом.

Я был убежден, что придет врач. И все, что он делал до сих пор, лишь предваряло его нападение. Однако пришла она сама. Да, она пришла сама. Сама она пришла. Она сама… Не могу понять причину… нет, понимаю… просто она обещала и выполнила обещание. Почему я так растерялся? Может быть, потому, что ждал от нее предательства? Возможно. Во всяком случае, мне бы она подошла больше, если бы предала меня. Вот почему я и растерялся, когда она сдержала слово. Хотя подожди, возможно, я упустил что-то важное. Например, стоило бы еще раз основательно взвесить ее отношение ко всему этому делу… ее роль.

никого не убил, ни меня никто не убил, и поэтому снова начинать все эти объяснения просто бессмысленно.

Прилетевшее с неба письмо без адреса… разорвать и бросить его?

Спокойно. Ведь здесь пятьдесят тысяч иен. Причем мне никто не говорил, что, получив деньги, я должен разделаться со своими записками. Она требует другого — чтобы я разделался с ящиком. За пятьдесят тысяч иен я передал ей все права на ящик. Уважая ее волю, я, согласно договоренности, должен, естественно, покончить с ящиком. И все-таки никак не могу взять в толк. Предположим, я покончу с ящиком, но кому и какая будет от этого польза? Только за то, чтобы выбросить его в море, пятьдесят тысяч иен… что ни говори, слишком уж щедро… неужели я им как бельмо на глазу? Не нужно придавать своей персоне такое значение — мотивы должны быть более разумными, жизненными, что ли. Должна быть какая-то совершенно определенная веская причина, благодаря которой у них не возникает чувства, что пятьдесят тысяч иен выброшены на ветер…

Что же делать? Просто ума не приложу. Может, решиться и бросить им в лицо эти пятьдесят тысяч иен? Как ошибаются они в своих расчетах, если думают, что я на это не способен!

* * *

А вдруг мои рассуждения несостоятельны? Можно предположить, что она замыслила весь этот план, чтобы ящик не попал в руки врача. У врача по какой-то причине возникло непреодолимое желание получить ящик. Возможно, сначала она соглашалась с его планом. Или делала вид, что соглашается. Но постепенно, по мере того как приближалось время его осуществления, стала колебаться. Поразмыслив, она решила, что до добра это не доведет. Но сколько она ни убеждала врача, он и слушать ее не хотел, и ей не оставалось ничего другого, как помешать осуществлению плана. К счастью, ей удалось добиться расположения некоего человека-ящика. И она подумала: а что если поручить самому человеку-ящику покончить с ящиком? Таким образом, ящика не станет, и врач волей-неволей вынужден будет покориться обстоятельствам.

Да… мне представляется это вполне логичным… независимо от того, какова цель врача, пятьдесят тысяч иен она, видимо, стоит. Положение значительно меняется в зависимости от того, чем продиктовано ее стремление помешать врачу — обыкновенным эгоизмом или заботой о нем, но одно можно утверждать с полной уверенностью — между ними нет единодушия. Ну что ж, надо сказать, симптом неплохой…

И все-таки меня не может не беспокоить перспектива утраты ящика. Я еще не собрал необходимые сведения, чтобы быть спокойным. Видимо, покончить с ящиком я должен лишь после того, как выясню истинные ее намерения. Уж на это-то у меня право есть. К тому же, честно говоря, я ею очень недоволен. То, что она пришла сюда сама, — ничего не скажешь, прекрасно, но повела она себя слишком уж отчужденно. Даже с дамбы не спустилась. На своем легком велосипеде с пятью скоростями (прожектор грузового парохода осветил отливающий серебром плащ… просвечивающие сквозь плащ линии тела… и, наконец, движение обезоруживших меня колен и крепких ног) она стремительно промчалась мимо щита «Купаться запрещено» и, не обращая внимания на судорожные сигналы, которые я подавал карманным фонариком, выехала на автостраду. Через некоторое время в двух метрах от меня по земле, дрожа, заскользил круг света. Это был карманный фонарик, которым она светила, перегнувшись через перила моста. Для человека-ящика, лишенного возможности смотреть вверх, она была вне поля зрения. Потом какой-то звук… чуть в стороне от круга света что-то упало. Полиэтиленовый мешок, в который вложен камень — для тяжести. В нем лежало то самое письмо и пять свернутых бумажек по десять тысяч иен. Она уехала… Была почти рядом со мной и, не проронив ни слова, уехала. Исчезло в темноте движение крепких ног, потом исчезло сверкание мокрого плаща, исчез наконец и красный огонек. Когда я прочел письмо и пересчитал деньги, неожиданно послышалось шуршание моросящего дождя, которое и услышать-то невозможно. Может быть, такой же звук издает кровь, циркулирующая в сосудах головного мозга?

* * *

Пятьдесят тысяч иен!.. Я бы хотел объяснить ей… для того, кто их дает, возможно, это пустяк, но для человека-ящика пятьдесят тысяч — огромные деньги, которых он не должен брать. Ей просто ничего не известно о человеке-ящике. Она слишком легко судит о том, что такое ящик для человека-ящика. Я не собираюсь хвастаться. Можно ли ради одного хвастовства в течение трех лет прожить в ящике? Как только рак-отшельник начинает свою жизнь в раковине, его тело срастается с ней, и, если силой вытащить его, он тут же погибнет. Только ради того, чтобы вернуться в прежний мир, мне не стоит вылезать из ящика. Я бы покинул его лишь в том случае, если бы смог, как насекомое, с которым произошла метаморфоза, сбросить кожу в другом мире.

Втайне я надеялся: а вдруг встреча с ней даст мне такую возможность, и вот…

Я и представить себе не мог.

Какое появится существо.

Из личинки человека, именуемого человеком-ящиком.

В ЗЕРКАЛЕ

Дождь стал утихать, но поднялся ветер. Порывы ветра веером рассеивают брызги. Непроглядная темень. И лишь красный фонарь на воротах клиники, куда я направляюсь, виден все время и отовсюду. В темной синеве он точно соринка в глазу. По этой дороге я ходил уже много раз, но впервые — надев на себя ящик. Поэтому дорога кажется бесконечной. Хотя обычно, когда на тебе ящик, любое расстояние не так уж обременительно.

Каждый человек выбирает в пейзаже лишь нужные ему детали и видит только их. Например, прекрасно представляя себе автобусную остановку, можно в то же время не вспомнить, что рядом с ней растет несколько ив. Валяющаяся на дороге стоиеновая монета обязательно бросится в глаза, но, будь это ржавый, гнутый гвоздь или кустик придорожной травы, человек пройдет мимо, не заметив, точно там их нет вовсе. Поэтому обычно, идя по дороге, не обращают внимания на то, что делается вокруг. Но когда смотришь на нее через окошко, прорезанное в ящике, все выглядит по-иному. Любые подробности пейзажа становятся однородными, приобретают одинаковую значимость. И окурок сигареты… и след собаки… и окно с колеблющейся занавеской на втором этаже… и вмятины на боках железной бочки… и глубоко врезавшееся в палец обручальное кольцо… и уходящие в бесконечность железнодорожные рельсы… и окаменевший от дождя мешок цемента… и грязь под ногтями… и плохо подогнанная крышка люка… больше всего я люблю именно такой пейзаж. Возможно, потому, что очертания предметов, расстояние до которых невозможно определить, расплывчаты и имеют много общего с тем, что происходит со мной. Прелесть мусорной свалки. Ни один пейзаж не может надоесть, если смотришь на него из ящика.

Но сейчас эффект ящика был ограничен крутой ночной дорогой, ведущей к клинике на горе. Красный фонарь, который никак не приближался ко мне. Кроваво-красное пятно в закрытых глазах. Под ногами не так черно, как вокруг, — дорога усыпана гравием. Нервирующий человека пейзаж со стертыми деталями. Вдали лишь белесое небо (да, на западе тучи начали расходиться). Может быть, у меня такое состояние потому, что ночь слишком темна (вот почему я и не люблю ночь). А может быть, потому, что цель слишком ясна.

И все же я, слегка покачивая ящиком, упорно шел вперед. Но ящик не приспособлен к тому, чтобы спешить. Он плохо вентилируется, и сразу же покрываешься потом. Покрытый влажной грязью, даже в ушах испытываешь зуд. Туловище наклонено вперед, и ящик, тоже накренившись, слегка постукивает по пояснице. Ящик картонный, и постукивание негромкое.

Вдруг послышалось прерывистое дыхание животного. Огромная дворняга грубо потерлась о мое колено и тут же, зарычав, убежала. Ее мокрая спина будто окрашена в красный цвет. Подняв голову, я увидел красный фонарь на воротах. Туман растаял, и показались запертые железные ворота. Покрытый светящейся краской звонок для ночного вызова. Но я не собирался звонить, чтобы мне открыли. Мне не хотелось встречаться с врачом. Перешагнув через живую изгородь, я оказываюсь во дворе. Собака, опередив меня, уже была там, но лаять как будто не собиралась. Я заранее специально подкармливал ее, чтобы приручить. Одно из окон тускло освещено. Высокая жесткая трава цепляется за ноги. Наверно, остатки старой клумбы. Спотыкаюсь об ограждавшие ее камни, и ко мне весело бросается собака, решившая, что я с ней играю. Я останавливаюсь, замерев и затаив дыхание, все тело покрыл пот, пот заливает глаза.

Ее комната выходит на противоположную сторону дома, второе окно слева. С того момента не прошло и часа, может быть, она еще не легла. А если и легла, то не успела заснуть. И можно не опасаться, что она испугается и со сна поднимет крик. Я хочу вернуть ей деньги и аннулировать наш договор, а если удастся, попытаюсь обо всем поговорить с ней, пусть хоть через окно. В зависимости от того, как она себя поведет, мне придется избрать и соответствующий способ действий, не исключено, что я буду вынужден даже прибегнуть к силе.

Да, но что это за освещенное окно, выходящее во двор? Там приемная, потом процедурная, а эта за ней… может быть, в этой комнате стоит аппаратура… Уже первый час, значит, забыли погасить свет, подумал я, но все же забеспокоился. И решил для верности заглянуть внутрь.

Стекла до половины матовые, и виден лишь потолок. Свет, идущий снизу, наверно, от настольной лампы, параболой разливается в глубине комнаты. Чтобы выяснить что там происходит, нужно встать на что-нибудь высокое. Пользоваться карманным фонарем я, конечно, не должен. К счастью, я вспомнил об автомобильном зеркальце, которое лежало у меня на дне коробки для мелочей. Я как-то подобрал его — может пригодиться, подумал я тогда. Стерев с зеркальца пыль, я, чуть наклонив его, поднял над головой и заглянул в него снизу. С помощью высоко поднятого крохотного зеркальца через маленькое окошко наблюдать за тем, что делается в комнате, — труд немалый. Но все же потрудиться стоило. Вопреки ожиданиям (я почему-то решил, что предметы в комнате окажутся перевернутыми вверх ногами) мне удалось увидеть все почти под нормальным углом.

Первое, что я увидел, была лампа, стоявшая на углу большого рабочего стола. Потом — белое пространство. Когда я установил как следует зеркало, белое пространство разделилось на стену и дверь. Довольно обшарпанные стену и дверь, чего не могли скрыть многочисленные подкраски. Высокая, видимо, больничная койка — тоже белая. И набитая книгами и старыми журналами полка, чуть выделяющаяся на фоне стены, выкрашена в тот же белый цвет. Большая, безликая комната — правда, рядом с рабочим столом стоит стерилизатор, — по всей вероятности, это кабинет и одновременно жилая комната врача.

В конце концов, что это за комната, не имеет никакого значения. Позже, когда я приводил в порядок свои воспоминания, она представилась мне именно такой. В комнате находилось два человека. Эти двое сразу же прочно завладели моим вниманием. Все остальное виделось мозаично, точно я насекомое с фасеточными глазами.

Из этих двоих одной была она. То, что это происходило в том же помещении, то, что там находилась она, — в этом не было ничего удивительного. Но она — обнаженная, совершенно обнаженная, — стояла посреди комнаты. Чуть наклонившись в мою сторону, она с кем-то разговаривала.

Обращалась она к человеку-ящику. Он сидел на краю кровати, надев на себя точно такой же ящик, как мой. С того места, где я стоял, были видны лишь задняя и правая стенки ящика, но все равно я определил, что и размером — это уж безусловно, — и тем, как он был испачкан, даже полустершейся этикеткой с названием товара, это был точь-в-точь мой ящик. Специально выбран такой же ящик — двойник моего. А содержимое… разумеется, врач.

(Я вдруг подумал: помнится, я где-то уже видел точно такую же сцену.)

Комната, где только двое — я и она, обнаженная, — даже прикосновение к ней осязаемо всплывает в моей памяти… Когда, где?.. Нечего обманывать себя. Это не воспоминание, а вожделенная мечта. Трудно поверить, что я сейчас пришел сюда только затем, чтобы вернуть пятьдесят тысяч иен. Наверно, в глубине души я тайно надеялся, что стану свидетелем этой сцены. Смотреть на нее — обнаженную… смотреть до тех пор, пока не покажется, что сорваны еще какие-то одежды, и она не предстанет передо мной еще обнаженнее, чем обнаженная.

(Заметки на полях. Чернила красные. Почему мне так нравится подсматривать? Может быть, из-за излишней робости? Или из-за обостренного любопытства? Если подумать, то не исключено, что стремление удовлетворить свою любовь к подглядыванию и сделало меня человеком-ящиком. У меня страсть везде все высматривать, а так как проделать дырки во всем на свете невозможно, я приспособил ящик в качестве такой переносной дырки для подсматривания. У меня появилось желание убежать и одновременно появилось желание преследовать. Какое из них возьмет верх?)

Распиравшее меня непреодолимое желание подглядывать за ней так разрослось, что намного превысило объем ящика. Ощущение, точно вспухшие саднящие десны заполнили весь рот. Но не нужно винить во всем одного меня. Она тоже не безгрешна. Даже если оставить в стороне то, что именно через нее врач заплатил мне за ящик пятьдесят тысяч иен, ведь это именно она намекнула на денежную помощь, которую окажет мне как фоторепортеру.

Ее рассказ о себе, который я услышал после того, как она перевязала мне рану на плече, сводился к следующему. До того как стать медсестрой-практиканткой, она была бедной студенткой-художницей (талантливой или нет — сейчас не об этом речь), зарабатывавшей на жизнь позированием в частных художественных школах, клубах художников-любителей (горький привкус раскаяния). Два года назад в этой клинике ей делали аборт (я начинаю ощущать ее как существо реальное, во плоти). Но из-за серьезных осложнений она тогда три месяца бесплатно пролежала в клинике, а тут как раз уволилась медсестра, и ее взяли вместо нее (что-то в ней раздражало, хотя трудно было уловить, что именно). Работы у нее прибавлялось, но ей пообещали по возможности идти навстречу. Когда не было неотложных случаев, по вечерам и в свободные дни у нее оставалось даже время писать картины. Однако, если отвлечься от заработка, больше всего по душе ей была работа натурщицы. И совсем не потому, что позировать — значит бездельничать, просто» душно добавила она. Действительно, во время позирования ничего не делаешь, но это тяжелая работа, требующая немалой выдержки. И к тому же волнение, охватывающее тебя, когда ты стоишь обнаженная, пробуждает волю к жизни, подстегивает желание творить. (Врет, подумал я. Картины ее лишены конкретной формы и не имеют никакого отношения к натуре.) Она даже намекнула, что и сейчас продолжала бы позировать, если бы врач решительно не воспротивился этому.

Ее слова о том, что она проявляет интерес к моей профессии фоторепортера, были уже явным вызовом. По пуле из духового ружья (вынутой из раны в моем плече), по тому, как я неумело подстрижен, она уже, несомненно, должна была догадаться, что я тот самый человек-ящик, сбросивший свой наряд. Но я прошел мимо этой несообразности. У меня было ощущение, что она с материнским великодушием зализывает мою рану. Тогда-то и полились из моих глаз слезы. Но в конце концов я взял себя в руки — прежде чем кто-то меня сломит, лучше уж самому сломить себя. В веках прорезались зубы. Загорелись глаза, я весь напрягся от дикой идеи впиться в нее этими зубами.

В каком-то смысле мне удалось осуществить свою дикую идею. Обнаженная она… смотрящий я… да, я действительно смотрел на нее, обнаженную. Правда, для меня нагота ее была условной. Нагота, на которую уже смотрел другой — все тот же мой двойник. Я не испытывал никакого удовлетворения, наоборот — бешеную ревность. Когда пересыхает в горле, не остается ничего другого, как представить себе картину, будто пьешь воду. Я подсматриваю за собой подсматривающим. Я вспомнил сон, как, весь содрогаясь от отчаяния, смотрю, взмыв к потолку, на свой собственный труп. Мне стало стыдно, и я начал смеяться над собой. Рука обессилела, угол, под которым я держал зеркало, изменился, и комната уплыла. Я переменил руку и теперь приладил зеркало, прислонив его к оконной раме. Я прекрасно понимал, что это не более чем мираж, но все равно, когда горло горит огнем, устремляешься даже за призрачной водой.

Те двое стояли лицом друг к другу — их разделяло шага четыре. Она чувствовала себя непринужденно, и нельзя было предположить, что отношения у них враждебные. Может быть, она только что закончила свой рассказ о том, что произошло час назад? Если они сообщники, то, наверно, весело смеются сейчас надо мной. Соблюдая договор, я полдня провел под мостом, глядя на водовороты, и дождался наконец — бросили, как собаке, приманку, пятьдесят тысяч иен укрывшемуся в ящике до глупости прямодушному человеку… ящичной башке… ящику с испражнениями… упакованному в ящик ничтожеству… проститутке в ящике…

Но поскольку передо мной была обнаженная женщина, я совершенно забыл и о том зле, которое она мне причинила, и о ее кознях. И хотя по-прежнему испытывал чувство унижения, никакой ненависти к ней во мне не поднималось. Я готов неотступно следовать за ней по пятам. Это мой сосуд, обманом уворованный двойником. Нагота ее во сто крат очаровательнее, чем я предполагал. Естественно. Никакому воображению не угнаться за реальной наготой. Она существует лишь до тех пор, пока смотришь на нее, и страстное желание неотрывно любоваться ею становится непреодолимым. Оторви взгляд, и она исчезнет — нужно сфотографировать ее, перенести на холст. Нагота и плоть — вещи абсолютно разные. Нагота — это созданное не руками, а глазами произведение, материалом для которого служит плоть. И хотя плоть принадлежит ей, когда дело касается права владения наготой, я не должен скромно отступить.

Нагота, точно легко качающаяся на волнах женщина, опиралась на левую ногу. Нагота, точно волшебная лента, тянущаяся вверх в руках фокусника. Пальцы правой ноги касаются подъема левой, согнутое колено чуть отведено в сторону. Что же так привлекает меня в ее ногах? Может быть, намек на нечто сокровенное? Действительно, судя по нынешней моде, это сокровенное связано не столько с торсом, сколько с ногами. Но если бы только это — ведь есть сколько угодно еще более чувственных ног. Жизнь в ящике, когда все время видишь лишь нижнюю половину человека, сделала меня специалистом по ногам. Женственность ног, что бы ни говорили, заключается, видимо, в мягкой плавности их изгиба. И кости, и сухожилия, и суставы должны растопиться в мышцах и никак не влиять на форму ног. Они служат не столько средством передвижения, сколько прикрытием для сокровенного (в этом нет ничего постыдного, и называть постыдным нет оснований — ведь любой сосуд с чем-то ценным всегда прикрывается). И открыть его можно только с помощью рук. Вот почему прелесть женских ног (отрицать ее может только лицемер) должна быть не столько зрительной, сколько осязательной.

Эти ее ноги, во всяком случае, прекрасные зрительно, даже отдаленно не напоминали мужские. В возмездие за то, что мужчина, борясь с земным притяжением, носит на плечах непомерные тяжести, ноги у него служат лишь практической цели, средством передвижения, — они жилисты, суставы утолщены и вывернуты. Но сколько я ни присматриваюсь к ее ногам, не могу обнаружить в них и следа усилий удержать тяжесть тела. Бесстыдно вытянутые в струнку грациозные ноги — их можно сравнить с ногами подростка, у которого не начал еще ломаться голос. Они влекут, обещая утолить жажду уставшего в пути мужчины… Ощущение, что они, избавившись от земного притяжения, свободно, как легкую птицу, несут свою владелицу. Своенравные ноги, и не медлящие, как женские, и не продолжающие идти напролом, как мужские. Быстро бегущие ноги всегда распаляют преследователя. Это не значит, что ее ноги были лишены чувственной прелести. В них было заключено и нечто такое, что превосходило обычное физическое влечение. Нашел ли я в ее ногах идеал ног или, может быть, просто пытался подвести их под идеал?..

Округлые белые полушария. По сравнению с ногами такие осязаемые. Под ними пролегла глубокая складка. Возможно, потому, что здесь центр тяжести. Чуть приподнятое правое бедро резко очерчено, точно грудная кость птицы. Судя по тому, что прическа — волосы легкие, это видно с первого взгляда: так свободно и неприхотливо они лежат — неподвижна, ветер дует откуда-то снизу. Видимо, вентилятор плохо отрегулирован, и холодный воздух струится по полу. Бедра напряжены, отчего живот слегка выдается вперед и кажется совсем беззащитным. А плечи — наоборот — сильно откинуты, и затылок, образовавший с плечами прямой угол, казалось, поддерживает голову, упавшую вперед, точно ее сорвали с невидимых петель. В общем, поза вполне непринужденная, но впечатление такое, будто ее торс пронзает металлический стержень. Она охватила себя руками — правой у пупка, левой под ложечкой. Под грудью остался след от лифчика. Полоска над бедрами, наверно, след от резинки. Видимо, прошло не так много времени с тех пор, как она разделась. Сброшенная одежда валяется тут же, у ее ног. Черные маленькие трусы на белом медицинском халате кажутся бессильно вытянувшим ножки мертвым паучком.

Женщина слегка покусывает нижнюю губу. Но губа, убегая в сторону, все время ловко увертывается от зубов. Эта растянувшая рот улыбка пронзает мое сердце копьем печали. Не поднимая головы, она исподлобья смотрит на моего двойника — человека-ящика. Тот говорит что-то (видимо, приятное ей), и она, подняв голову, бросает ему в ответ несколько слов. Мышцы на спине у нее вытягиваются в стальную ленту. Это напряжение передается всему телу, до кончиков пальцев, и она направляется к ящику. Не делай этого, кричу я про себя. Диафрагма задубела, как высушенная мокрая кожа, дыхание сперто, мое лицо, по которому потоками льет пот, стало похоже на переспелую дыню. Она что-то получила от ящика. Это был недопитый стакан пива. Мне совсем не нравилось, что она подносит ко рту стакан, из которого пил лжечеловек-ящик. Мои мышцы готовы были взорваться, и я не разбил стекло и не влетел в комнату, вероятно, еще и потому, что она предала меня (вот прекрасный пример отговорки, свойственной человеку-ящику). Она неловко, точно втягивая лапшу, допила пиво, которого оставалось еще с полстакана. Вернув ящику стакан, она, чуть враскачку, большими шагами отступила назад. Поняв, что лжечеловек-ящик не покинет своего укрытия, я вздохнул с облегчением. Напряжение, сковывавшее плечи и спину, ушло, и я издал звук, будто разматывают клейкую ленту. Вернувшись на прежнее место, она быстро заговорила о чем-то. Потом вдруг умолкла, подняла глаза к потолку и стала поглаживать поясницу. Разговором снова завладел человек-ящик, но она, по-видимому, слушала его без особого интереса.

Неожиданно она на пятках повернулась спиной к мужчине. Я весь точно ссохся — остались одни глаза. Лжечеловек-ящик сильно подался вперед и стал медленно покачиваться.

Земля под моими ногами вдруг точно вздыбилась, и я, потеряв равновесие, упал на колени. Мне показалось, что я не издал ни звука. Взвизгнула не земля, а собака, которая, соскучившись, примостилась у моих ног. Тихо прогнать собаку трудно. Я, разумеется, должен молчать, но и чтобы собака залаяла, тоже не годится. Собака, заволновавшись, стала с силой тыкаться в ящик носом, напоминающим мокрое мыло. Наверно, хочет забраться ко мне. Ничего не поделаешь — я проделал небольшую дырку в банке мясных консервов, которые были у меня припасены, дал ей понюхать, лизнуть и бросил подальше от себя. Теперь бедной собачке придется до утра сражаться с этой банкой.

Поспешно возвращаюсь к окну. Зеркало затуманилось, захватанное грязными руками. Быстро протерев рукавом рубахи, снова устанавливаю его. В комнате все переменилось. К счастью, то, что, по моим предположениям, должно было случиться, не случилось.

Лжеящик, не разорванный, не сломанный, продолжал в той же позе сидеть на краю кровати. Конечно, он мог овладеть ею, не вылезая из ящика. Она уже не обнажена. Она стоит в углу комнаты, прислонившись к письменному столу, и курит. Слишком длинный для нее халат аккуратно застегнут на все пуговицы, и ног не видно. Халат закрывает ноги, и вся она какая-то удивительно безразличная — совсем другой человек. На треть выкурена сигарета. Сурово нахмурены брови. Ногти покрыты перламутровым лаком. Даже не верится, что несколько минут назад она была обнаженной. Неужели то, что отражалось в зеркале, было не более чем видением?

Где-то в кустах тяжелое дыхание собаки, которая, зажав консервную банку в зубах, колотит ею об землю. Чешу затылок, и рука наполняется катышками грязи. Сминая их, я испытываю глубокую тоску. Почему, когда действительно не произошло то, чего ни в коем случае не могло произойти, то, чего я не хотел, чтобы произошло (чтобы ящик овладел ею), я испытываю такую безумную боль? Может быть, потому, что слишком уж часто меня обводят вокруг пальца?

Одной рукой она тушила сигарету, а мизинцем другой прочищала ухо, слегка покачивая головой. Свет настольной лампы бил ей прямо в лицо, и от этого казалось, что расстояние между глазами увеличилось и они чуть косят. Она недоверчиво улыбалась одним ртом, показывая зубы, — она стала похожа на своенравного ребенка. Отрицательно покачав головой, она закрыла рот, и ее выпяченная нижняя губа неожиданно для меня оказалась сильно припухшей. Потом, легко изогнувшись, делает движение, будто пинает невидимый воздушный шар. Она пересекает комнату и направляется к двери. Стоило ей пойти, и я понял, что это та самая женщина. Неправдоподобная легкость. Эта ее невесомость соседствовала с потерянностью. Лжечеловек-ящик сполз с кровати. Не оборачиваясь, она открыла дверь и скрылась за ней. Лжечеловек-ящик, бросившийся было вслед, походил на насекомое с оторванными лапками. На нем не было лишь резиновых сапог — все остальное, даже плотная материя, намотанная на поясницу, точно как у меня. Дверь захлопнулась, и он остановился. Видимо, он не собирается преследовать ее, и, качнув ящик и изменив его направление, поплелся назад, неловко волоча ноги, точно обмочился. Я увидел переднюю стенку ящика. Окошко, ничуть не отличающееся от моего, прикрывает шторка, ни устройством, ни цветом ничуть не отличающаяся от моей.

Да, ему удалось воспроизвести все, до мелочей, а это потребовало немалых усилий. Все было сделано слишком уж старательно, чтобы объяснить это простой прихотью. Что же он задумал? Теперь, как бы я ни старался вернуть пятьдесят тысяч иен, он не проявит готовности пойти мне навстречу. Пятьдесят тысяч иен я получил и с этой минуты передал другому свои права настоящего человека-ящика и превратился в поддельного — видимо, так надо это понимать? Походка робота, пересекающего по диагонали комнату, была точной копией моей походки. Не особенно приятно видеть отражающуюся в зеркале собственную копию, которая, игнорируя волю хозяина, делает все, что ей заблагорассудится. Вот дурак. Почему он не поспешил сбросить с себя ящик?.. Может, он пьяный?.. Если он в ящике давно, то теперь просто не в состоянии вылезти из него. Не хочешь — не вылезай. А то, может, я вылезу вместо тебя? Мне начинает казаться, что речь и в самом деле идет о действиях одного и того же человека. Сделку придумала, конечно, она. Если как следует вникнуть в ее намерения, не исключено, что она с самого начала замыслила… упрятать этого человека в ящик. И тогда она свободна. А что, если мне, воспользовавшись этим, развязаться со своим ящиком?

Но пока что нужно уйти отсюда. Принимать скоропалительные решения не следует. Если уж я решусь на это, то смогу в любое время сбросить ящик. После того как я спокойно соберусь с мыслями, хоть завтра можно будет снова вернуться сюда. Но до того, как уйти, я должен заглянуть в ее комнату. Когда я пересек ведущую к главному входу усыпанную гравием дорожку (на нее нанесли столько земли, что звук шагов скрадывается) и, наклонив ящик, начал продираться сквозь густые заросли огромных, в рост человека, хризантем, вдруг сверкнула впадина, напоминающая перламутровую внутренность раковины — видимо, эта ассоциация вызвана поднимавшимися от травы испарениями. Или, возможно, ее подмышками. Задняя сторона дома обращена на север, и все окна уз кие и высокие. А окно в ее комнате к тому же закрыто плотными шторами, сквозь которые чуть пробивается свет, так что надеяться не на что. А я все равно не ухожу и, малодушно притаившись у окна, стою в ожидании чего-то. Ветер, сотрясая водосточную трубу, осыпает меня крупными брызгами — они громко барабанят по ящику. Но из ее комнаты не последовало никакой реакции.

Конечно, вылезти из ящика ничего не стоит. Но поскольку ничего не стоит, нечего и вылезать попусту. Только, если это возможно, хотелось бы протянуть кому-нибудь руку.

(Отличается не только бумага. Явно отличается и рисунок иероглифов, впервые написанных авторучкой. Если кто-либо когда-нибудь перепишет это в другую тетрадь, то, по всей вероятности, и бумага и почерк совпадут. Но вряд ли стоит об этом беспокоиться.)

«Итак, что же дальше?»

«Горло пересохло…»

«Вот стакан. Правда, треснутый».

«Ничего».

«Ну?»

«Разделась. Как договорились…»

«Я спрашиваю, был ли в комнате свет?»

«Пива больше нет?»

«Я снова повторяю вопрос: темно ли было в комнате?»

«Было совершенно темно. Настолько, что я долго возилась, пока мне удалось снять лифчик».

«Между светом и лифчиком, по-моему, нет никакой связи. Во всяком случае, снять его можно и на ощупь».

«Верно, конечно, но все же…»

«Ну ладно. Что же потом?»

«Ему не терпелось, и он сказал, что поможет мне снять лифчик. Но я не согласилась».

«Странно».

«Почему?»

«Ведь было совершенно темно. Откуда ему было знать что ты не можешь справиться именно с лифчиком?»

«Он и не знал. Просто наобум…»

«И что же, он настаивал?»

«Да нет».

«Почему?»

«У нас же был уговор. Что он до меня не дотронется… И руки у меня вон какие длинные. Я их свободно могу свести за спиной…»

«Хорошо. Итак, в полной темноте ты стала раздеваться и, раздевшись, зажгла свет. Так было, да?»

«Скорее всего, так…»

«Ну а как же укол?»

«Сделала, конечно».

«Обнаженная?»

«Естественно — в темноте сделать укол невозможно».

«Достаточно было бы того, что ты показала свою наготу. И делать укол обнаженной было уж совсем ни к чему».

«А что, не все ли равно?»

«Огромная разница».

«Не нужно так громко».

«Да ладно. Когда начинают раздеваться, нагота выглядит гораздо более вызывающе, чем после того, как раздевание закончено. Это каждому ясно. То же относится и к уколу. Любое действие обнаженной делает наготу во сто крат откровеннее. Не говори, что ты этого не знала».

«Теперь все понятно. Впредь буду знать».

«Еще раз расскажи мне все по порядку с самого начала».

«Так вот, разделась я, зажгла свет…»

«А до этого, видимо, потушила свет?»

«Так вот, потушила свет, разделась, снова зажгла свет и потом сделала укол».

«Все равно как-то странно ты рассказываешь. Неужели за все это время вы не промолвили ни слова?»

«Нет, почему же…»

«Я не настаиваю, о чем не хочешь рассказывать, не рассказывай».

«Ни о чем таком мы не говорили… Ну, сначала он заговорил о погоде… Вот так, трогая мои волосы…»

«Был же уговор, что он не прикоснется к тебе».

«Но только волосы».

«Все равно — что».

«А может, он случайно коснулся их…»

«Нечего его выгораживать».

«Это было как раз в тот момент, когда я нагнулась, чтобы зажечь торшер, стоявший у изголовья».

«Торшер?»

«Он пожелал».

«Чего?»

«При одном верхнем свете не все можно рассмотреть».

«Прекрати. А то дойдешь неизвестно до чего».

«Хорошо. Больше не буду».

«Что же он потом говорил?»

«Кажется, о дожде. Волосы у меня были как прилизанные…»

«Просто намокли от пота».

«Да, были потные».

«Нет, постой. Значит, еще до разговоров о погоде он пожелал, чтобы горел торшер?»

«Да, сначала речь шла о торшере».

«Теперь я совсем запутался».

«Простите. Я очень устала. Никуда не годится… Посмотрите, как у меня дрожат колени — будто сижу верхом на включенной стиральной машине…»

«Тогда сядь сюда. Мои колени лучше, чем стиральная машина».

«Мне хочется закурить».

«От курения по ночам портится кожа».

«Но это же лучше, чем раздеваться».

«Не передергивай. При том отвратительном типе этого действительно не следовало делать. Но ведь в ванной ты сама снимаешь лифчик».

«Вы все время об одном и том же, сэнсэй. У вас прямо навязчивая идея, вы хотите выпытать все до мельчайших подробностей».

«Просто я хочу знать правду».

«А я хочу забыть обо всем, что произошло».

«Значит, было то, что ты хочешь забыть».

«Как это ни печально, ничего из того, что вы предполагаете, сэнсэй, не произошло».

«Если это правда — прекрасно».

«Правда. Он протер гноящиеся глаза и, заставляя принимать разные позы, так смотрел на меня, будто выискивал драгоценные камни. Но очень скоро укол стал оказывать свое действие — глаза постепенно приобрели странное выражение, и не прошло и пяти минут, как он уставился на люминесцентную лампу, а на меня, казалось, уже не обращал никакого внимания».

«Неужели этот боров не приставал к тебе?»

«Нет, не приставал. Наоборот, заплакал. Испугался чего-то. А плакал он, по-моему, притворно. Только рот скривил и подвывал… И этот отвратительный запах у него изо рта… И сколько он ни канючил, я не поддавалась, только старалась не дышать. А он все больше распалялся. Когда он посмотрел на меня сзади, как я стою на коленях, этого он уже вынести не мог».

«И он это как-нибудь проявил?»

«Нет. Наверно, из-за укола. Я только стояла не шелохнувшись. И представляла себя со стороны. Все это было очень странно. Может, это гипноз?.. И не потому, что я вся была на виду, а только от его желания смотреть на меня я и пришла в такое состояние. Стоило мне представить его взгляд, как силы оставили меня, и я уже не могла подняться с четверенек. Кровь отлила от зада, он стал нечувствительным… каменным».

«Отвратительный тип».

«Но, кажется, он все-таки реагировал. Стиснул зубы и шипел… Я прислушалась и уловила: спасибо, спасибо…»

«Почему ты не отказалась?»

«Сэнсэй, вам не кажется, что вы все преувеличиваете?»

«Возможно».

«Прошу вас, успокойтесь. Я хотела, сэнсэй, по возможности рассказать так, чтобы вы поняли, что все это для меня абсолютно ничего не значит».

«В таком случае поставим на этом точку. Ну иди сюда. Что ты стоишь как истукан… Сними чулки или что там на тебе…»

«Я без чулок».

«Иди ко мне скорей… Послушай, а он точно тебе указал, какую ты должна принять позу?»

«Погасите свет…»

НЕНОРМАЛЬНЫЕ ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ МНОЙ ПИШУЩИМ И МНОЙ ОПИСЫВАЕМЫМ

Обнаженная стояла на коленях. Перевернутый треугольник, образованный торсом, ляжками и предплечьями. Он отпечатался в моих глазах, и, куда бы я ни смотрел, всегда вижу его как резко очерченную гравюру, окрашенную в нежно-розовый цвет. Поры на моем теле широко раскрыты, я в изнеможении высовываю язык. Подступает тошнота. Невероятное напряжение. Не хватает воздуха. Еще и потому, что не выспался.

И все-таки когда и как я добрался сюда? Я обжулил самого себя. Три часа восемнадцать минут. Здесь, как раз напротив порта Т. на противоположной стороне залива, городской пляж. Безлюдная полоса песка, по которой, шурша, ползают крабы. Вымокшие под дождем треугольные зеленые флажки, трепещущие на высоких бамбуковых шестах. Хотя дорога идет под гору, взять и просто скатиться вниз невозможно. Но все время хотелось сделать это.

По правде говоря, именно здесь неделю назад я приводил себя в порядок перед тем, как пойти в клинику, чтобы там занялись моей раной. Лучшего места не найти, где человек-ящик мог бы незамеченным покинуть свое убежище. Прежде всего я хотел выкупаться и помыть голову, хотел побриться, хотел постирать белье и рубаху. На любом вокзале и на любой пристани всегда есть умывальник, которым легко можно воспользоваться, правда, там допоздна толкутся люди, но если с умом выбрать время, то удастся, ни с кем не встретившись, воспользоваться душем в туалетной комнате.

Да и особых причин скрываться у меня нет. Вот только что я все это и проделал. Выкупался, помыл голову, побрился, постирал нижнее белье и рубаху. Я, кажется, был немного простужен, и поэтому, пока сохли белье и рубаха, снова забрался в ящик — самое большее часок потерплю, а потом навсегда покину его. Да я и сейчас уже наполовину покинул его. Чтобы уничтожить предмет, изъеденный жучком, особой решимости не требуется. А там, впереди, уже виднеется выход из тоннеля. Если ящик — передвигающийся тоннель, то обнаженная — ослепительный свет у выхода из него. И эта поза, словно призывающая к тому, чтобы ею любовались. Последние три года, мне кажется, я ждал именно такого случая.

И вот неожиданная встреча с лжечеловеком-ящиком. Мой двойник, усевшийся на кровати и уставившийся на нее, стоявшую обнаженной (в беззащитной позе, лишь призывавшей к тому, чтобы на нее смотрели). Никогда еще ящик не казался мне таким безобразным. Все напоминало отвратительный сон, в котором мой дух, воспарив к потолку, разглядывает мой же труп. Неужели это сожаление о ящике? Нет, не сожаление — тоска. Мне нужен тоннель, имеющий выход. А записки — наплевать, даже если они все до последней строчки будут уничтожены.

* * *

Я думаю, что его жизнь в ящике началась совсем недавно. Однажды я обнаружил пустой полуразвалившийся ящик из гофрированного картона, небрежно сунутый в узкую щель между общественной уборной и забором. Ящик без хозяина то же, что заброшенный дом, — он быстро ветшает, ветер и дождь окрашивают его в коричневато-красный цвет вялого винограда. Я с первого взгляда понял, что это чье-то брошенное жилище. Прорезанное в ящике окошко… торчащие из него обрывки полиэтиленовой шторки… вздутия на боковых стенках, точно следы кожного заболевания, — набухшие, видимо, от воды мелкие слуховые отверстия, — из-за всего этого ящик казался полуразрушенным. Я стал обрывать боковую стенку. Ощущение — будто разматывал отсыревший пластырь, показалась внутренность ящика. Я непроизвольно загородил собой щель, куда был засунут ящик, стараясь скрыть от взглядов прохожих покинутое жилище.

Внутри ящика запечатлелись, как отпечатки рук на глине, следы пребывания в нем бывшего жильца (назовем его В.). Например, дыры, заделанные с помощью палочек для еды и изоляционной ленты. Вырезанная из журнала фотография обнаженной девицы, превратившаяся теперь в грязное пятно цвета птичьего помета. Красный шнурок, с помощью которого ящик, чтобы он не качался, привязывался к поясу. Маленькая пластмассовая коробка, укрепленная под окошком. Бесчисленные надписи, покрывающие почти всю внутреннюю поверхность ящика. Места, где их нет, — прямоугольники, одни побольше, другие поменьше, — где раньше, несомненно, висели транзистор, коробка для мелочей, карманный фонарь и другие вещи.

Сейчас ящик мертв. Мне вдруг показалось, что я вижу, как его покидает призрак В.. Я вздрагиваю. Я еще ни разу вот так ощутимо не представлял себе моей (ящика) смерти. Мне казалось, что, когда придет время, я просто исчезну, как испаряется капля воды. Но вот я столкнулся с действительностью. Каков же был конец В.?

Совсем не обязательно, разумеется, смерть ящика должна была означать и физическую гибель самого В.. Возможно, он просто выбрался из тоннеля и выбросил свой ящик. И значит, останки ящика — это оболочка «куколки», из которой вырвалась на волю бабочка. (Пожалуй, «бабочка» слишком романтично, и можно назвать его хотя бы цикадой или поденкой.) Во всяком случае, мне бы хотелось думать именно так. Думать иначе было невыносимо. Но, чтобы так думать, нужны были доказательства. В поисках доказательств я стал внимательно изучать надписи. К сожалению, В. пользовался, видимо, фломастером, смываемым водой, и поэтому разобрать почти ничего невозможно. Пластмассовая коробка плотно закрыта крышкой. Если существует какая-то путеводная нить — она, безусловно, в ней. Когда я с трудом сорвал крышку, от нее отлетели петли. В коробке лежали две шариковые ручки, сломанный нож, кремни, часы без стекла, с одной минутной стрелкой и, наконец, небольшая записная книжка с оторванной обложкой. Первая страница начиналась такой записью — к счастью, я сразу же переписал ее на одной из стенок внутри своего ящика (в то время там оставалось еще много свободного места) и поэтому могу воспроизвести ее дословно:

«Его нервозность перешла уже все границы. Стоило ему хоть ненадолго выйти из дома, как его охватывало беспокойство: вдруг жилье исчезнет — для него стало невыносимо покидать дом. Он превратился в заядлого домоседа. Заперся в четырех стенах и ни на минуту не покидал своей комнаты. В конце концов он умер с голоду или повесился. Разумеется, я узнал, что никто еще не опознал тот труп…»

Я попытался перевернуть страницу, но записная книжка расползлась под пальцами, как отсыревшее печенье. Вместе с ней расползлась и путеводная нить, и я до сих пор не в силах определить, что значил труп того ящика.

* * *

Ну что ж, надо проститься с ящиком. Но рубаха и белье почему-то плохо сохнут. Дождь перестал, но воздух пропитан влагой из-за низко нависших, набухших водой туч, и белье никак не сохнет. К счастью, сидеть голым в ящике не так уж плохо. Может быть, потому, что я тщательно смыл с себя грязь, все тело точно ожило, мне даже приятно обнимать самого себя. Но не буду же я бесконечно оставаться в таком положении. Скорее бы кончился утренний штиль.

Темное мокрое небо и черное море, сливающееся с ним на уровне глаз. Море еще темнее, чем небо. Непроглядная чернота, как в сорвавшемся вниз лифте. Бездонная чернота, которая видна, даже если зажмурить глаза. Слышен шум моря. Видна внутренность собственной черепной коробки. Куполообразный свод, прикрывающий видимый глазу каркас. Как в самолете. Постоянное недосыпание отравило кровь. Стучит в висках. Хочется спать. Раньше чем покинуть ящик, я решаю поспать пару часов. Еще плотнее смежаю веки уже закрытых глаз. Я вижу волны. Волны все сужающимися и сужающимися линиями, ровными, точно их провели по линейке, уходят в бескрайнее море. У каждой волны свои взлеты и падения, взлеты — прекраснее. Пытаясь заглянуть во впадину между волнами, я подаюсь вперед, и в то же мгновение у меня выскакивают оба глаза. С того места, куда они упали, поднимается легкий дымок. Без конца ударяясь друг о друга, глаза катятся между волнами. К горлу подступает тошнота. Я открываю глаза. И море и небо по-прежнему черные и тихие. На мокром твердом песке я чувствую себя жалким и беспомощным. Мне остается одно — сидеть с открытыми глазами и ждать, когда меня настигнет неожиданный сон.

Но даже если я и не смогу уснуть, хотя бы ненадолго, все равно, когда настанет время, придется начать намеченные действия. Покончив с покинутым мной ящиком, я часов в восемь снова пойду в клинику. Прием пациентов начинается там с десяти часов, и я хочу сделать так, чтобы у меня было побольше времени. Но и слишком рано приходить тоже не стоит, а то еще испортишь своим будущим собеседникам настроение и ничего хорошего не получится. Я рассчитал, что восемь часов как раз не поздно и не рано — я уже никого не разбужу и на переговоры останется два часа, хотя нельзя сказать, что это так уж много. Правда, не исключена возможность, что моим собеседникам придется даже отложить на день прием больных, чтобы не прерывать переговоры. Во всяком случае, переговоры могут потребовать массу времени… но какие переговоры?

(Записываю, чтобы не забыть. Только что придумал убийственную фразу, которую я произнесу, если встречу ее: «Я не хочу, чтобы ты смеялась надо мной или злилась на меня. Если другие будут смеяться и злиться, мне безразлично, главное, чтобы ты не делала этого».)

В общем, волноваться нечего, рискну. Если мы не прервем наших переговоров, вероятно, удастся договориться, а если не удастся договориться, тогда останется одно — прервать их. Сейчас же нужно наметить порядок, в котором я буду улаживать свои дела, с таким расчетом, чтобы успеть к восьми часам. Я говорю «улаживать», но в общем-то особого труда это не составит. Ящик, когда я разорву его на несколько частей и сомну, превратится в обыкновенный мусор. Как бы медленно я это ни делал, пяти минут и то для этого не потребуется. Разобраться с моим личным имуществом — все это предметы, которыми я постоянно пользуюсь в своей бродячей жизни, — дело пустяковое. Например, доска, которую я сейчас использую как подставку, чтобы писать свои записки. Это всего-навсего кусок истертой, довольно толстой пластмассы молочного цвета размером сорок на сорок пять сантиметров, но это действительно предмет первой необходимости, без которого я не могу обойтись в повседневной жизни. Прежде всего он служит столом. Для еды или пасьянса обязательно нужна устойчивая поверхность. Во время приготовления еды он превращается в кухонную доску. В ветреные зимние ночи он служит ставней, чтобы прикрыть окошко, в душные летние ночи — заменяет веер. Когда приходится садиться на влажную землю — он для меня переносная скамья, когда нужно выпотрошить подобранные окурки и свернуть папироску — рабочий стол.

Конечно, чтобы обходиться минимальным количеством вещей, должно пройти немало времени. Когда я еще только начинал свою жизнь в ящике, то никак не мог освободиться от общепринятых представлений об удобствах и без конца припасал не только вещи, казавшиеся мне для чего-либо пригодными, но и такие, которые даже не представлял, как использовать. Жестяная банка с цветным изображением трех обнаженных девиц, державших золотое яблоко (для чего-нибудь обязательно пригодится), диковинный камень (возможно, древняя каменная утварь), шарик рулетки патинко (пригодится, если возникнет необходимость иметь в руках тяжелый предмет), карманный англо-японский словарь (когда-нибудь может понадобиться), золотые каблуки от туфель (они интересной формы, а кроме того, их, пожалуй, можно использовать вместо молотка), штепсельная розетка на сто двадцать пять вольт, шесть ампер (плохо, если ее нет, когда она нужна), медная дверная ручка (если привязать к ней веревку, станет грозным оружием), паяльник (наверняка для чего-нибудь пригодится), связка ключей (не исключено, что я наткнусь на замок, к которому один из них подойдет), металлическая гайка диаметром четыре с половиной сантиметра (подвешенная на нитке, она превращается в сейсмограф, удобна и как грузик для сушки фотопленки)… — таких предметов насобирал я бесчисленное множество, и, когда от их тяжести и оттого, что они до отказа забили мой ящик, я уже и шагу ступить не мог, мне наконец стало совершенно очевидно, что от них следует избавляться. Человеку-ящику нужен не перочинный нож с семью предметами, а скорее умение использовать обычное лезвие безопасной бритвы для самых разных целей. Если какой-либо вещью не пользуешься по меньшей мере три раза в день, с ней нужно безжалостно расстаться.

Но выбрасывать нелегко. Накапливать трудно, выбрасывать еще труднее. Всегда боишься — если не будешь изо всех сил цепляться за свои вещи, их унесет ветром. Например, разве легко человеку, с наслаждением пользующемуся портативным приемником — высококачественным транзистором с прекрасным звучанием, спокойно отказаться от него только ради того, чтобы облегчить свой багаж? Но я и это смог.

Да, я должен обязательно рассказать ей ту историю о радиопередачах. А если нужно, то рассказать и лжечеловеку-ящику. Я хочу, чтобы еще до начала наших переговоров те двое ясно понимали, с кем они имеют дело.

* * *

«Ты спрашиваешь, зачем я пришел в такую рань? (Я обращаюсь только к ней, а врач в своем лжеящике пусть сидит где-нибудь в углу комнаты.) Обычная прогулка. Утренняя прогулка. Крутая дорога, которая ведет сюда от соевого завода, не такая уж живописная, но я люблю ее. Вон те старые узловатые деревья, скудно покрытые листвой, которые растут вдоль дороги, — интересно, как они называются? Или вот эти островерхие крыши, проглядывающие сквозь листву, — как причудливо они громоздятся. Свежевыкрашенные узкие высокие окна, ярко выделяющиеся на стенах потрескавшейся штукатуркой, — состояние, будто идешь на опасное, страшное дело… Не верите?.. Тогда я скажу по-другому. Никакой особой причины у меня не было — пришел потому, что хотел прийти… Опять не годится?.. Я не выгляжу настолько жаждущим? Такое уж у меня лицо от рождения, ничего не поделаешь. Когда у человека тусклые глаза, лицо его производит неблагоприятное впечатление. Ну ладно, так вот, эти пятьдесят тысяч иен (невыносимое отвращение воодушевляет меня, я бросаю их на процедурный стол)… мне всучили эти деньги, но это не значит, что я согласился их принять. Сейчас я как раз обдумываю создавшееся положение. Правда, с ящиком, как меня просили, я уже разделался, так что можете успокоиться. В общем, мы в расчете, хотя нет, скорее всего я немного в долгу. Ну а как тебе живется в ящике? (Я стремительно заглядываю в окошко лжеящика и, не дожидаясь ответа, снова обращаюсь к ней.) Простите, что я сразу перехожу к делу, но, чтобы вы узнали, что представляет собой такой человек, как я, хорошо бы вам выслушать мой рассказ о радиопередачах. Да, о радиопередачах. Я уже давно был отравлен ядом новостей. Понимаете? Я испытывал непреодолимую тревогу, если постоянно, без конца не запасался свежими новостями. Все время меняется военная обстановка на фронтах, без конца женятся и расходятся кинозвезды и певцы… Летит ракета к Марсу, перестает подавать признаки жизни рыболовное судно, послав свой последний SOS… Арестовывают начальника пожарной команды, страдающего пироманией, в грузе бананов обнаруживают ядовитых змей, стреляется чиновник министерства торговли и промышленности, насилуют трехлетнюю девочку, а в это время добивается блистательных успехов или проваливается международная конференция… Учреждается общество по разведению стерильных крыс, на стройке супермаркета обнаруживают замурованного в бетон ребенка, зарегистрировано рекордное количество дезертирств из всех армий мира… В общем, мир напоминает кипящий котел. И стоит лишь на миг отвлечься, как окажется, что изменилась даже форма земного шара. Все это кончилось тем, что я стал выписывать семь газет, установил два телевизора и три радиоприемника, не выходил из дома без транзистора, даже спать ложился в наушниках. Ведь в одно и то же время разные станции передают разные новости, и поэтому всегда существует опасность пропустить какое-нибудь экстренное сообщение. Трусливые животные настороженно оглядываются по сторонам — вот почему постепенно у жирафа вытянулась такая длинная шея, а обезьяна перестала падать с дерева. Не смейтесь, для меня, человека, о котором идет речь, то, что я рассказываю, чрезвычайно серьезно. Я большую часть суток проводил за чтением и слушаньем новостей. Негодуя на собственное безволие, я плакал, но ни на шаг не отходил от своих радиоприемников и телевизоров. Причем я прекрасно сознавал, что, сколько бы ни старался выудить из этих новостей правду, даже приблизиться к ней и то невозможно. И, сознавая это, был бессилен отказаться от своей привычки. Возможно, мне нужна была не правда, не понимание происходящего, а лишь форма — заключенные в стандартные фразы новости. В общем, я был отравлен ядом новостей.

Но в один прекрасный день я выздоровел. Крохотное событие, настолько крохотное, что так и хотелось наклониться к нему, чтобы получше рассмотреть, явилось противоядием. Оно… действительно, где же оно произошло?.. Точно, на углу широкой улицы между банком и станцией метро… днем прохожих там совсем мало… передо мной размеренно шагал человек средних лет, по виду служащий, вдруг у него подкосились ноги, и он стал медленно оседать прямо на тротуар, потом повалился на бок и замер. Ну точно как играют с ребенком в медведя и охотника. Проходивший мимо юноша, похожий на студента, иронически глянул на него. «Может, умер?» — брезгливо улыбаясь, спросил он меня. Я не ответил, и он, хоть и неохотно, пошел позвонить в табачную лавку через несколько домов. Я, по профессиональной привычке — мне один-два раза в месяц всегда заказывали фотографии для рекламы товаров, — вынул фотоаппарат и начал с разных точек прилаживаться, чтобы сфотографировать мужчину. Но вовремя одумался и не спустил затвора — и совсем не потому, что мне стало жаль умершего и стыдно перед ним. Просто я понял, что этот случай не годится для новостей.

Смерть — это действительно своего рода цепь изменений. Прежде всего бледнеет кожа. Затем заостряется нос, ссыхается подбородок. Приоткрытый рот напоминает сделанный ножом разрез на коже мандарина, в котором торчит красная вставная челюсть. Меняется даже одежда умершего. Казавшаяся добротной, она прямо на глазах превращается в тряпье. Все эти факты, конечно, не новости. Но умершему, видимо, нет никакого дела до того, может случившееся с ним превратиться в новости или нет. Десятая жертва, попавшая в руки опасного преступника, разыскиваемого по всей стране, умрет так же, как умерли все предыдущие. Меняешься сам, вместе с тобой меняется и внешний мир — никаких других изменений не существует. И изменения эти столь огромны, что за ними не угнаться и самым сенсационным новостям.

Стоило мне так подумать, и сразу же отношение к новостям резко переменилось. Как бы это лучше сказать… У меня не было другого выхода, как приказать себе: «Ты тоже в состоянии покончить с новостями…» И все же, понимаете… почему всем нужны новости?.. Может быть, для того, чтобы в критический момент быть во всеоружии, хотя заранее известно, что все на свете меняется? Раньше я тоже так думал. Но это ложь. Человек слушает новости только для того, чтобы успокоиться. Какую бы потрясающую новость ему ни сообщили, если человек слушает ее, значит, он жив — вот в чем дело. По-настоящему потрясающая новость — это последняя новость, возвещающая о конце света. Заветная мечта каждого — быть в состоянии услышать ее. Потому что это будет означать, что удалось пережить конец света. Если вдуматься, то, как мне представляется, мое отравление было вызвано именно стремлением не прозевать этой последней передачи. Но новости все шли и шли без конца, так и не превращаясь в последнюю. Это значило, что новости все еще не последние. Они будут продолжаться и впредь — лишь стереотипные фразы станут еще короче. Прошлой ночью «Б-52» провели самый крупный в этом году налет на Северный Вьетнам, а ты все-таки остался жив. На газовом заводе произошел пожар, восемь человек получили тяжелые ожоги, а ты не пострадал и остался жив. Новое огромное повышение цен, а ты продолжаешь жить. Из-за выброса промышленных отходов в заливе уничтожена вся рыба, а ты все-таки остался жив».

* * *

«Так о чем же мы говорили?»

— Значит, это рассказ о том, как вам надоело слушать новости… — Она сводит колени (видимо, почувствовала мой интерес к ним) и закуривает новую сигарету. А лжечеловек-ящик мрачно добавляет:

— Не могу понять, к чему такая самореклама…

«Среди людей, не интересующихся новостями, злодеев не бывает — вот что я имею в виду». Я бросаю эти слова в лицо врачу и с прежней улыбкой обращаюсь к ней. «Не верить в новости — значит не верить в перемены. Так что я не собираюсь против вашей воли привносить сюда перемены».

— Все-таки мы просчитались, тебе не кажется? — сказал лжечеловек-ящик с откровенностью, которой я от него не ожидал.

— Просчитались?

— Я имею в виду пятьдесят тысяч иен. Деньги, которые мы отдали тебе, поверив, что ты близок с человеком-ящиком, чтобы ты купил у него для нас ящик. Выходит, мы просчитались. Откуда нам знать, достанешь ты ящик или нет.

— Что вы придираетесь ко мне. — Я даже растерялся из-за его неожиданной контратаки. — Вы прекрасно знаете, что человек-ящик и я — одно лицо.

— Откуда нам знать?

— Не надо передергивать. Есть достаточно веские доказательства. — Чтобы успокоиться, я сделал несколько глубоких вдохов. — Неделю назад в то утро, когда я пришел сюда, чтобы мне перевязали рану, вы должны были все понять. Неумело подстриженные волосы… плохо выбритое лицо, с бесчисленными порезами… обветренная, шелушащаяся кожа на шее и руках, несмотря на острый запах мыла…

— Знаете, среди фоторепортеров попадается немало чудаков. — Тон беспечный, явно свидетельствующий о том, что моя игра проиграна. В конце концов она, видимо, стакнулась с врачом и решила просто использовать меня в своих целях.

— Но ведь ты же признала тогда, сама признала, что мое плечо ранено пулей из духового ружья?..

— Ну и что из этого? У очень многих есть духовые ружья. Хорьки повадились в курятники, просто беда с ними.

— Один добросердечный человек, случайно оказавшийся свидетелем моего ранения, посоветовал мне эту клинику. Более того, он даже дал мне деньги, чтобы я оплатил счет за лечение. Три тысячи иен, бумажки чуть попахивали креозотом. — Я пристально посмотрел ей в глаза. Мне и в голову не могло прийти, что она так легко переметнется на сторону противника. Ведь она совершенно определенно обещала мне даже позировать. Когда она позирует, ощущая на себе взгляд художника, это, видимо, наэлектризовывает ее. И в таком возбужденном состоянии или… возможно, сейчас она просто старается выгородить врача. Да мне и не особенно хочется, чтобы врач начал здесь препираться с ней. Нужно еще подумать, стоит ли так упорно преследовать ее — это может только ухудшить ее положение. — …Какая-то девушка в мини-юбке на велосипеде новейшей конструкции… Возможно, эта девушка… к сожалению, я видел ее только со спины, но ноги у нее были очень красивые. Ноги — однажды увидев, ни за что не забудешь. Когда долгие годы живешь в ящике и перед глазами лишь нижняя часть тела прохожих, пресыщаешься видом бесконечного количества ног.

Мне показалось, что она надула щеки, чтобы сдержать улыбку. Но рассмеялся во весь голос лжечеловек-ящик.

— Ну разумеется, одно дело — разглядывать ящик, другое — надеть его на себя, разница огромная.

— Я только хочу напомнить, что права на владение ящиком я вам еще не передавал.

— Просто колоссальная разница, — повторил лжечеловек-ящик спокойно, точно понял наконец суть этой разницы. — Вчера я впервые всю ночь провел в ящике. Это нечто потрясающее. Нет, не зря я стремился стать человеком-ящиком.

— Я не собираюсь насильно удерживать вас от этого шага.

— А я и не принадлежу к тем, кого можно удержать. Разве это не ясно?

В самоуверенном голосе лжечеловека-ящика притаился смешок. Добродушный и в то же время ехидный — не нравится он мне. Я окончательно расстроился. Кажется, о самого начала нужно было подружиться с ним. Он и в самом деле совсем не собирался вступать со мной в борьбу. Мне бы удалось более спокойно поговорить с ним, если бы я коснулся тем, близких человеку-ящику, когда он впервые появляется на улице: способы добывания пищи, места, где можно достать вполне пригодные к употреблению старые вещи, способы бесплатного проезда на большие расстояния, места, где обитают бродячие собаки, которых нужно избегать. И все-таки не очень приятно сознавать, что рядом с тобой живет еще один человек-ящик. Понятно, что он — не настоящий, но сейчас уже слишком поздно об этом говорить. Если бы я мог все это предвидеть, мне, возможно, следовало прийти сюда в своем ящике и потягаться с ним. Я вызывающе обращаюсь к ней:

— Ну а что бы ты сделала на моем месте? Удержала бы его или позволила поступать как ему заблагорассудится?

Продолжая стоять, прислонившись к процедурному столу, она исподлобья взглянула на меня. Губы чуть растянуты, и от этого казалось, что она улыбается, но глаза совсем не смеялись.

— Я думаю только о том, что, если сейчас вывесить вдруг табличку «Приема нет», пациенты, наверно, забеспокоятся.

Пожалуй, это верно. Двусмысленный ответ, который можно толковать и так и этак. Но пока что мне следует удовлетвориться им. Подожду, что скажет лжечеловек-ящик.

Ящик издал какой-то звук, привлекший мое внимание, и заметно накренился. Шторка на окошке разошлась, и показались глаза. Просто смотрящие глаза, лишенные всякого выражения. Глаза, гордые тем, что вынудили меня посмотреть в них. Когда ему удалось научиться этому приему? Образец — я, это безусловно. Я подавлен. Тот, кто смотрит, — я, тот, на кого смотрят, — тоже я.

— Сколько бы ты ни разглагольствовал, это бесполезно. — Голос у лжечеловека-ящика тонкий, не соответствующий его наружности. — Но я вижу, ты не веришь.

— Да ведь фактически и нет, видимо, такой необходимости — уходить отсюда.

— На небольшой компромисс я готов. — Лжечеловек-ящик откашлялся, прочищая горло, и продолжал вкрадчиво: — Например, как бы ты посмотрел на такое мое предложение. Ты получаешь возможность делать в этом доме все, что тебе заблагорассудится. Какие бы отношения ты ни установил с ней, я вмешиваться не буду. Не буду мешать, не скажу ни слова, не буду мозолить вам глаза. Но только при одном условии. Я получаю возможность наблюдать за вами. Только наблюдать, и все. Конечно, из ящика. Я имею в виду отношения, в которых мы, трое, оказались сейчас. Мне достаточно, если разрешат вот так, из угла, следить за тем, что вы делаете. Когда вы к этому привыкнете, я превращусь для вас в нечто, напоминающее корзину для бумаг.

У меня было такое чувство, что предложение, которое должно было исходить от меня, сделал мой двойник. А она, следя за происходящим, быстро перебирала пальцами, точно самозабвенно играла без нитки в «колыбель для кошки». Она не спеша переступила с ноги на ногу. Полы свежевыглаженного белого халата разошлись, и выглянуло колено, которое так и хотелось погладить. А вдруг под халатом она совершенно нагая? Я испытал чувство, будто неосмотрительно проглоченный крохотный воздушный шарик начал вдруг раздуваться во мне. Неужели у меня хватит смелости попросить ее раздеться на глазах у этого лжечеловека-ящика?

— Колебаться нечего, — подгонял меня лжечеловек-ящик. — Что такое человек-ящик, если не принимать близко к сердцу его судьбу? Дуновение ветра, пыль, не более. Со мной самим произошел чрезвычайно интересный случай. Однажды я стал проявлять какой-то снимок, сделанный совершенно случайно, и вдруг во весь кадр всплыло изображение, увидеть которое я даже не предполагал. По улице спокойно, без стеснения шел человек, надевший на себя ящик из гофрированного картона. Я не такой специалист, как ты, поэтому у меня дешевый детский фотоаппаратик. И все-таки, что же я собирался тогда сфотографировать? Дело давнее, но я думаю, скорее всего, похороны. Я всегда стараюсь сфотографировать на память похороны своих пациентов. Я был потрясен. Как можно было не заметить этого человека-ящика — ведь фотографировал я с такого близкого расстояния. Но я совершенно не помню его. Невидимый, но кажущийся видимым призрак — значит, это просто антисуществование. И с тех пор, да, с тех пор я и начал испытывать интерес к людям-ящикам. Я стал приглядываться и обнаружил, что по улицам бродят люди точно такого вида, как на моей фотографии. Я заметил также, что никто не обращает на них никакого внимания. Значит, не я один просмотрел их. Человек-ящик заходит, например, в продовольственную лавку. Высовывает из дырки руку и начинает тащить все подряд. Помидоры, молоко, сухие соевые бобы — не такая уж ценность, но все же. Но вот что смешно: ни покупатели, ни продавцы, стоящие тут же, рядом, не только не ругают, но даже не замечают его. Человек-невидимка, да и только. Ходить, упаковав себя как товар, — это не просто вести себя подозрительно, но, более того, оскорбительно для людей. И все-таки существование человека-ящика никому не причиняет вреда — если есть желание игнорировать его, можно спокойно игнорировать. Ты тоже должен относиться ко мне с полнейшим безразличием.

Лжечеловек-ящик, неожиданно вздохнув, умолк, точно проглотил последние слова, и я вслед за ним тоже глубоко вздохнул. Может быть, в самом деле его условия не так уж плохи. Я-то лучше всех знаю, что существование человека-ящика никому не причиняет вреда. Место, где находится его клиника, не особенно удобно, но, поскольку он открыл ее, значит, у него должны быть сбережения, так что неудобство может, наоборот, обернуться для нас возможностью быть подальше от людей. В общем, теперь проблема в том, как на все это посмотрит она. Если только удастся добиться ее согласия, мы, не исключено, прекрасно заживем втроем. Нет, не втроем, а вдвоем. Рассматривать его как корзину для бумаг, конечно, не стоит, но, если вообразить, что это клетка с обезьяной, стоящая в спальне, — все будет в порядке.

— Ну а ты как, не возражаешь?

— Я? — Она пристально посмотрела на меня, потом перевела взгляд на лжечеловека-ящика. Пока она переводила взгляд, на лице ее появилась улыбка, вызвавшая у меня острую ревность. — Зря спрашиваете… Трудно отвечать на вопрос, когда всю ответственность перекладывают на тебя… Стоит мне задуматься, и я тут же роняю на ногу ножницы или сажусь со всего размаха на стакан… в общем, в таких случаях со мной всегда происходят странные вещи… Сколько сейчас времени?

— Без двадцати четырех десять, — поспешно ответил лжечеловек-ящик, а я, снедаемый нерешительностью, почувствовал угрызения совести. Она же, продолжая наступать, отрывисто бросила:

— Послушайте, сколько вам лет? Только по правде.

— По метрике двадцать девять, а по правде года тридцать два — тридцать три.

Попавшись на удочку, я ответил сразу, не задумываясь, но тут же понял, что спрашивала она с каким-то тайным умыслом. Не успел я ответить, как она, повернувшись ко мне спиной, начала наводить порядок на процедурном столе. Этим, видимо, она хочет, не говоря ни слова, показать, что вопрос об отмене приема еще не решен. Пожалуй, это самое честное, что она может сделать. Но и порядок на процедурном столе она не наводила по-настоящему. Она просто перекладывала с места на место инструменты, переставляла стеклянные пробирки. Может быть, это нужно рассматривать как пассивное согласие? Или, наоборот, расценить как несогласие? Но то, что она специально тянет время, можно понять как стремление заставить меня на что-то решиться. И я чувствую: мне действительно нужно принимать решение. Стоит сказать ей одно слово, попросить ее раздеться, и в то же мгновение произойдет такая сцена… Она расстегнет перламутровые пуговицы на халате, потом помедлит пару секунд… И вот она обнаженная. Меньше чем в трех метрах от меня. Расстояние, на которое движение воздуха в комнате донесет ее запах. Ну что ж… однако сумеет ли она сыграть эту столь трудную роль так, как мне хотелось бы?

случилось на школьном вечере. Мне поручили, хотя у меня не было и тени популярности, крохотную роль, скорее всего потому, что никого другого на нее не нашлось. Я должен был исполнять роль лошади, которую звали Тупица, и, помнится, от возбуждения и радости не чувствовал под собой ног. Но, выйдя на сцену, не знаю почему, не мог произнести ни слова из своей коротенькой роли. Когда я в отчаянии покидал сцену, мой соученик, игравший хозяина лошади, разозлившись, изо всех сил пнул меня ногой. Тут и я разозлился и пнул его в ответ — он стукнулся головой об пол и потерял сознание.

Что было потом, как прервали спектакль, я совершенно не помню.

Знаю только, что вскоре после этого у меня развилась близорукость и родители заставили носить очки. Это потому, что я стал в укромных полутемных уголках читать, приблизив к самым глазам книги и журналы, напечатанные мелким шрифтом. Мне хотелось укрыться, чтобы ни на кого не смотреть и чтобы никто на меня не смотрел.)

Я прекрасно сознаю свое безобразие. И не настолько бесстыден, чтобы демонстрировать другим свою наготу. Разумеется, безобразен не я один — девяносто девять процентов людей имеют недостатки. Я убежден, что люди изобрели одежду не из-за утраты волосяного покрова, а, осознав свое безобразие, постарались скрыть его с помощью одежды, и уже от этого у них вылезли волосы. (Я знаю, что мое утверждение противоречит фактам, но все равно убежден в своей правоте.) Люди в состоянии жить, хоть и с трудом, но все же вынося взгляды окружающих, только потому, что надеются на несовершенство их зрения и оптический обман. Люди придумывают самые разные уловки, чтобы не отличаться от других, — стараются по возможности одинаково одеваться, одинаково стричься. А некоторые всю жизнь живут потупившись: мол, я не буду никого откровенно разглядывать, пусть и окружающие тоже постесняются разглядывать меня. Вот почему в старину преступника выставляли к позорному столбу, но это наказание было слишком жестоким, настолько жестоким, что в цивилизованном обществе оно было отменено. Потому что действие, именуемое подглядыванием, обычно означает рассматривание осуждающим взглядом, и человек не хочет, чтобы за ним подглядывали. Когда человека ставят в такое положение, что ему неизбежно приходится подглядывать, от него требуют соответствующей компенсации — это общепринято. Действительно, в театре и кино тот, кто смотрит, платит деньги, а тот, на кого смотрят, получает деньги. Но каждый хочет сам смотреть и не хочет, чтобы смотрели на него. И бесконечная продажа все новых и новых средств подсматривания — радиоприемников, телевизоров — лишь доказывает, что девяносто девять процентов людей осознают свое безобразие. Близорукость моя все прогрессировала, я стал завсегдатаем стриптизов, потом поступил учеником к фотографу… а уж оттуда до человека-ящика — всего лишь один шаг.

(Снова примечание, сделанное красными чернилами. Существование такой патологии, как эксгибиционизм, категорически противоречит утверждениям одного автора, считающего, что выставлять себя напоказ — обычная склонность всех людей.)

— Нет, ты и в самом деле ни рыба ни мясо, — резко заговорил лжечеловек-ящик хриплым голосом. — Такое тебе предлагают… а ты растерялся… Я б на твоем месте, не раздумывая, согласился.

— А ты здесь будешь торчать как бельмо на глазу.

— Ну и что ж…

— Я на своей собственной шкуре испытал, что такое человек-ящик — мне известно о нем гораздо больше, чем тебе. Когда люди игнорируют человека-ящика, они не знают, что за человек составляет содержимое ящика. А я тебя вижу насквозь. Я даже представляю себе твой взгляд, каким ты сейчас смотришь на меня. Мне противно. Я терпеть не могу, когда за мной постоянно следят.

— Но ведь тебе заплатили пятьдесят тысяч иен.

— Я сам привык подсматривать, но чтобы за мной подсматривали — к этому я не привык…

Лжечеловек-ящик все время покачивался. И вдруг, наклонившись резко вперед, встал во весь рост с легкостью, которую трудно было от него ожидать. Задняя стенка ящика проскребла по стене, и послышался неприятный шуршащий звук, который обычно издает при этом пересохший гофрированный картон. В общем, подделка есть подделка. Она не идет ни в какое сравнение с настоящим ящиком, чуть влажным от долгого употребления.

— Ну ладно, хватит болтать, — веселым голосом сказал лжечеловек-ящик, стоявший широко расставив ноги. Поросшие волосами мускулистые босые ноги. Неужели он без штанов? — Я не так уж голоден, но бросить что-нибудь в рот не откажусь. — Потом он окликнул ее по имени и сказал: — Послушай, покажись-ка ему голой, а?

Я растерялся. Наверно, и она испытала неловкость оттого, что ей приказали раздеться, да еще назвали по имени. Я не решаюсь даже сейчас написать здесь ее имя. Я вновь остро ощутил, как много значит она для меня. Пусть случайно, но поскольку она оказалась единственным человеком противоположного пола, с которым мне удалось наконец встретиться, и у меня не было другого объекта, чтобы сравнивать ее с ним, меня вполне удовлетворяли местоимения, позволяющие различать пол.

— Прямо сейчас?

В голосе, каким она спросила это, не слышалось особого удовольствия. Не было в нем и тени сомнения. Все гладко, будто жирной ладонью гладят яйцо. Так она и в самом деле обнажится без всякого стеснения. Я молчал в полной растерянности. Свело губы, я не мог вымолвить ни слова.

— Не возражаете?

— Не возражаю, но…

Короткий деловой разговор.

— Спичек не найдется?

Понуждаемая лжечеловеком-ящиком, она, проскользнув мимо меня, пересекла комнату. Походка идеального, точно отрегулированного механизма, не оставляющая ощущения, что движение требует хотя бы малейших усилий. Она достала из кармана белого халата коробку спичек и, держа ее двумя пальцами, бросила в окошко ящика. Я вдруг почувствовал ее запах. Он напоминал запах арахисового поля, который я улавливал на морском берегу. Сердце бешено заколотилось. Может быть, от ревности к лжечеловеку-ящику? Возвращаясь на прежнее место, она сразу же начала расстегивать халат. После второй пуговицы бросила на меня быстрый взгляд. Такой легкий — он бы за полдня мог свободно улететь высоко в небо — взгляд, что я не только не отвел глаз, но даже не моргнул (очень важно заметить, что, сколько она ни смотрела на меня, я почти не ощущал, что она на меня смотрит). Казалось, ее освещает внутренний свет. Она совершенно спокойна, закушенная нижняя губа влажно выглядывает между зубов. Открытое выражение лица. Может быть, это она для меня распахнула ставни? Третья пуговица. Потом четвертая. Если она в самом деле хочет до конца узнать меня… если этой своей позой, которую она вчера демонстрировала лжечеловеку-ящику, собирается поймать меня… то действительно хорошо, что на мне нет ящика. Людям, лишенным безобразия, которое нужно скрывать, безобразие других не видно. Если человек-ящик — профессиональный «подглядыватель», то женщина по своей природе «подглядываемая». (Мне непонятно одно: что заставило врача, жившего бок о бок с ней, такой женщиной, запереть себя в ящик?) И вот наконец последняя пуговица.

К счастью, халат был надет не на голое тело, я вздохнул с облегчением. Под ним оказалась шелковая оранжевая блузка. Крохотными ягодками вниз сбегали мелкие пуговицы того же цвета. Короткая желтая юбка, застегнутая сбоку на три черные пуговицы сантиметра два в диаметре. Из ящика послышалось трение спички о коробок. Раньше мне казалось, что она белокожая, но теперь, сравнивая ее тело с желтой юбкой, я бы назвал ее скорее смуглой. Но пальцы, взявшиеся за пуговицы юбки, были действительно белыми. И вот сейчас, глядя на нее, я не мог понять, какая же она на самом деле. Пальцы, лежавшие на юбке, вдруг замерли и, словно передумав, переместились к ягодкам на блузке. Конечно же, нужно начинать с них. По мне, чем дольше все это будет продолжаться, тем лучше. Запахло табаком. Если на прошлой неделе я уже однажды встретил эту женщину — женщину, которая с непосредственностью ребенка одним взмахом уничтожила все мои обязательства, подобно тому как уничтожает пятна мощный агрегат для чистки одежды, то, не исключено, мне удастся снова где-то встретиться с ней. И этой женщине, за которой я подглядывал вчера, женщине терпимой, точно она слепая, к чужому безобразию, напоминающей автомат для утоления жажды, освобождающей, подобно алкоголю или наркотику, от чувства неполноценности, тоже когда-нибудь снова представится случай встретиться со мной. Трудно поверить, что действительно существует человек, в котором слились два этих качества. Правда, я не настолько хорошо знаю эту женщину, чтобы иметь право судить о ней. И все же. Но то, что узнаешь с помощью правого глаза и с помощью левого глаза, наверно, чего-то стоит. Самое главное — доверие, которое позволит даже бессознательно обращать внимание на одни и те же вещи и совершенно естественно сделает все нашим общим достоянием. Расстегнута третья пуговица-ягодка. Блузка, кажется, надета на голое тело. Хотя и доносится запах табака, дыма не видно. Так курить не годится. И тут из всех щелей, из окошка ящика вдруг повалил дым — значит, внутри столько дыма, что глаза невозможно открыть.

— Нужно и тебе приготовиться, как ты считаешь? — сказал лжечеловек-ящик торжественно. — Она… посмотри, она не обращает на меня ни малейшего внимания.

Расстегивая пятую пуговицу, она чуть улыбнулась. Улыбнулась так, будто оступилась. Осталось еще семь пуговиц-ягодок.

— Если хотите фотографировать, фотографируйте, пожалуйста.

Я был поражен. Действительно, я договаривался с ней, что она будет мне позировать. Она раздевается, но это совсем не значит, что и я должен раздеваться вместе с ней. Может быть, и разденусь, но зачем же сразу? Наверно, я просто боялся того, к чему это приведет. Чтобы сгладить неловкость, я протянул было руку к вещевому мешку, где лежал фотоаппарат, но потом раздумал доставать его. Если бы я достал и установил фотоаппарат, это означало бы молчаливое согласие жить вместе с лжечеловеком-ящиком. Правда, фотографировать лучше, чем обнажаться, но это было бы равносильно тому, чтобы отдать ему второй ключ от своей собственной квартиры.

— Смотри, какой воинственный вид…

Расстегивая седьмую пуговицу, она отвернулась вполоборота к стене. Блузка распахнулась, и показался лифчик. Угольного цвета лифчик, выстроченный лучеобразно, как мяч для регби. Пожалуй, и правда вид воинственный. Стеклянный шкафчик со стерильными инструментами. Узенькая кушетка для осмотра больных. Эмалированный таз, стоящий на подставке с широко расставленными тонкими металлическими ножками. Жутковатое медицинское кресло, похожее на зубоврачебное, но чем-то отличающееся от него. Интересно, для чего оно? В подборе этих предметов было нечто эротическое, как в картине ада. Для фотографирования места лучше не придумаешь — как только солнце станет повыше, вряд ли удастся избежать соблазна пощелкать.

— Если хочешь, можешь переменить место. А я уйду вон туда… — любезно предложил лжечеловек-ящик.

— Наоборот, не нужно. Иначе свет будет падать сзади.

Молчание, молчание… Сейчас любая моя грубость приведет к поражению… Она взялась за девятую пуговицу — еще три, и блузка будет снята…

— Однако, как мне удалось заметить, от тебя ждут не фотографирования, а более решительных действий. — Притворная веселость. Лжечеловек-ящик начал замазкой болтовни заделывать щель, образованную моим молчанием. — Если бы спросили меня, я выбрал бы именно такие действия. Только не ври, что она не возбуждает тебя. А фотографию можно сделать когда угодно и фотографировать что хочешь. Если же ты думаешь, что это будет неприятно мне, можешь не беспокоиться. Я отказался от всех своих прав. Примерно год назад, когда она пришла, чтобы прервать беременность, я прямо влюбился в нее. Сделал ей операцию, a Qua мне так спокойно говорит: денег у меня нет, давайте я у вас поработаю и расплачусь. И это наивное лицо… Я был поражен… Но решение принял моментально. Я, естественно, не стал выспрашивать ее ни о том, как зовут ее приятеля, ни о родственниках. Мне удалось привлечь ее тем, что я игнорировал ее прошлое.

— Если бы спросили, я, думаю, ответила бы.

— Пожалуйста, не считай, что я сознательно не спрашивал.

— И все же хорошо, что не спрашивали.

— Медсестра, которая работала здесь раньше, была не особенно привлекательной. А эта производила впечатление девушки бывалой и вполне доступной.

— А на самом деле какой была?

— Сначала мне показалось — крайне осторожной. Потом показалось, наоборот, чересчур доверчивой. Ты все делаешь слишком импульсивно. А когда тебя ругают, ты легко просишь прощения. Видимо, ты убеждена, что стоит попросить прощения, и любая вина забыта.

— Сколько хлопот я доставила. — Она берется за последнюю пуговицу.

— Ничего, я прощаю тебя. А то, что я сначала не расспросил тебя о прошлом, теперь мне представляется дурацким легкомыслием. В общем, тебе удалось пройти по снегу и скрыться, не оставив следов.

Чуть растянув губы, она коротко рассмеялась, вытащила из юбки полы расстегнутой блузки и, плавным движением сняв ее, бросила на край кушетки. Когда она поворачивалась, на талии образовалось несколько тонких складок. Она не казалась особенно худой, но и слой подкожного жира, видимо, не такой уж толстый. Эти складки кожи что-то напоминают. Но что? Вспомнил — замшу для протирки объектива.

— А все-таки получилось у нас неплохо, правда?

— Слишком хорошо, — насмешливо фыркнул лжечеловек-ящик. — Но я был ужасно самонадеян. Я считал, что могу делать все, что хочу, потому что у меня была возможность удерживать ее… Отвратительно. Как мерзкий соблазнитель, я брился два раза в день — утром и вечером… И такие отношения между врачом в пациентом, обратившимся к нему, чтобы сделать аборт! А дальше история с ньютоновым яблоком — закон тяготения. Тут как раз и служившая до этого медсестра ушла, да еще так неожиданно…

указано, к чему она относится.

— Откуда мне было знать, что это его жена…

— Если бы и знала, ничего бы не изменилось. Да и ей самой опротивела роль, которую она вынуждена была играть.)

— Я ужасно не люблю быть свидетелем того, как ранят человека.

— А как ты такое объяснишь? Однажды я спросил тебя: представь себе, что мир вот-вот погибнет, согласилась ли бы ты провести со мной последние мгновенья? Ответ был такой: если бы мне удалось, я бы хотела в одиночестве смотреть на море…

— Неправда. Я, должно быть, сказала другое: хочу быть вместе с толпой в каком-нибудь оживленном месте… на вокзале, в универмаге — вот где.

— Действительно, нечто подобное.

— Я не думаю, что мир погибнет так просто.

— Во всяком случае, все, что следовало мне уплатить, уплатили сполна. И теперь не должны ни иены…

Желтая юбка кольцом упала к ее ногам. Левой ногой она переступила через юбку, а правой поддела ее и легко вскинула вверх. Юбка бесшумно полетела и упала на пол перед кушеткой. Пуговицы стукнулись друг о друга и издали звук, будто раздавили маленькую ракушку. Светло-голубые трусы — немыслимо маленькие — плотно облегают бедра. Чуть согнув колени, она прижала ладони к ляжкам. Ее поза напоминала позу ныряльщицы, казалось, она дурачится. Каждое ее движение прочерчивало пространство, делало его контрастным, меняющимся, рисовало какой-то особый мир. Вдруг во мне просыпается жалость — точно от насморка защекотало в носу. Может быть, я испытал это странное чувство, потому что видел такое впервые.

— Подожди, — остановил ее лжечеловек-ящик, когда она взялась за резинку трусов. Она замерла, устремив взгляд поверх моей головы, в какую-то далекую точку. — Почему ты не смотришь на нее как следует? Ведь она для тебя раздевается. Ты должен пожирать ее глазами. Ты когда-нибудь видел, как делают искусственный жемчуг? У меня ощущение, будто ее шея и плечи из такого жемчуга… Точно он еще льется нескончаемым потоком перед тем, как застыть… Мне очень нравится этот изгиб, идущий от талии к бедрам. И юная кожа — ее ведь не сбросишь, как это делает змея, — еще сохранила свою свежесть…

— Что меня особенно привлекает, так это ноги. По мне… — Сказав это, я напряг подбородок и стиснул зубы. Веки отяжелели, я не в силах поднять их, чтобы посмотреть ей в глаза. Интересно, какое у нее сейчас выражение лица? Подозрительно, что из ящика не струится дым, а лжечеловек-ящик даже не закашлялся ни разу. — Да я, в общем, ничего в этом не понимаю. Хорошие ноги, плохие ноги… Это все равно что заставить человека читать книгу на незнакомом ему иностранном языке… Сам не пойму, почему меня вдруг привлекли ее ноги.

— Наверно, потому, что они ближе всего к тому месту, которое тебя волнует.

— Ничего подобного. Если бы только это, мне было бы безразлично, какие ноги. Может быть, я вспомнил о бегущих ногах? За быстро бегущими ногами всегда хочется броситься вслед…

— Явная натяжка. Объяснить тебе, в чем дело? Расстояние слишком велико. Ты не можешь решиться сделать хотя бы полшага и поэтому бессилен заставить себя поднять голову. Почему ты не можешь сделать эти полшага? Я объясню. — Лжечеловек-ящик заговорил другим тоном и, отойдя от стены, занял место вершины воображаемого равнобедренного треугольника, основанием которого служила линия, связывающая меня и ее. — И рыбы, и птицы, и звери перед тем, как спариться, совершают особый любовный обряд. По мнению специалистов, он, скорее всего, представляет собой трансформированную форму угрозы или нападения. В общем, каждое живое существо имеет собственный, четко очерченный участок, и оно инстинктивно готово атаковать агрессора, нарушившего его границы. Но атакуя всех подряд, спариться невозможно. Для этого нужно, чтобы граница была прорвана, двери открыты. Вот тут-то и возникает то, что на первый взгляд похоже на атаку, но отличное от нее: рождается особое искусство всем своим видом, своими телодвижениями усыпить оборонительный инстинкт партнера. То же самое и у людей. Ухаживание — это все тот же наступательный инстинкт, лишь подкрашенный и принаряженный. Во всяком случае, конечная цель и у животного и у человека одна и та же — прорвать границу и напасть. По своему опыту знаю, что у людей граница проходит в радиусе двух с половиной метров. И если удастся переступить эту тщательно охраняемую черту, неважно как — уговорами или с помощью яркой электрической лампочки, — противник побежден. И хотя с такого близкого расстояния противника можно прекрасно рассмотреть, определить, что он собой представляет, трудно. Здесь могут сослужить службу лишь осязание и обоняние.

— Что ты в конце концов хочешь сказать?

— Если ты сделаешь еще хоть полшага, то как раз будешь на этой пограничной черте.

— И что тогда?

— Нет, ты действительно ни рыба ни мясо. Ты же умолил ее и получил пропуск на свободный проход через границу. Тебе достаточно сделать еще полшага — и, хочешь не хочешь, от тебя потребуют представить пропуск на проход. Разумеется, пропуск на свободный проход. Но тогда, естественно, тебе придется отказаться от права, а вместе с ним и от всяких предлогов снова возвратиться в свой ящик. Ты больше всего боишься признать это. Вот и тянешь время. И ее связал по рукам и ногам. Ты остановил часы.

Честно говоря, он прав. Она стояла неподвижно в нерешительной позе, по-прежнему держась руками за резинку трусов. И ее глаза, блуждавшие в пространстве, точно что-то выискивая у меня над головой, были широко раскрыты, как искусственные.

— Так что же делать?

— Среди тех, кто ненавидит новости, злодеев не бывает… — Лжечеловек-ящик оборвал фразу и высморкался. — Ты, так не верящий в перемены, противоречишь самому себе — боясь осуществления того, о чем сам же молил, ты остановил часы.

— Видимо, на такое рискованное дело я просто не способен.

— Я как-то прочел об одном человеке, который сделал из своей возлюбленной чучело и жил с этим чучелом. Конечно, чучело преданнее и вернее, чем живая возлюбленная.

— К сожалению, у меня нет такой склонности.

— Ну что ж, прекрасно. Вывод напрашивается сам собой. Совершенно ясно, что ты не собираешься вылезать из своего ящика.

— Я же сказал, что с ящиком покончено.

— …Тогда я спрошу иначе: где и что ты делаешь сейчас, в эту самую минуту?

— Ты сам видишь. Стою здесь и болтаю с тобой.

— Прекрасно… Тогда где и кто пишет эти записки? Разве их не написал Некто в ящике при неверном свете лампочки без абажура, свисающей с потолка туалетной комнаты на побережье?

— Наверно, можно и так сказать. Но в этом случае придется признать, что и ты тоже — плод моей фантазии.

— В общем, верно.

— Бесспорно.

— Действительно, реально существует лишь один человек. Некто, пишущий сейчас эти записки. Все принадлежит одному этому Некто. Ты не можешь не признать, что я прав. И поскольку этот Некто продолжает отчаянно цепляться за свой ящик, он намерен бесконечно писать свои записки.

— Ты слишком подозрителен. Я ведь только жду, пока высохнет белье. Я собираюсь отправиться в путь, как только оно высохнет. Я вымылся слишком тщательно, и меня всего продуло до костей. Я ненадолго укрылся в ящике с единственной целью — спастись от ветра. А совсем не потому, что не могу оторваться от своих записок. Вот только допишу эту последнюю строчку…

— Ты в самом деле собираешься прийти сюда, чтобы встретиться с нами, когда высохнет белье?

— Что мне стоит собраться? У меня почти ничего нет. Честно говоря, чтобы покинуть ящик, совершенно необходима… только одна вещь… и, если ее нет, из ящика не вылезешь… понимаешь… брюки… Брюки… Когда есть брюки, можно спокойно смешаться с толпой… Даже если ты босой, по пояс голый, но в брюках — все в порядке… И наоборот, если ты появишься на улице в самых модных ботинках, в дорогом пиджаке, но без брюк, это вызовет переполох. Цивилизованное общество — своего рода брючное общество. К счастью, я подготовился на этот случай и запасся наимоднейшими брюками. Первый раз я надел их на прошлой неделе, когда отправился в клинику, чтобы мне оказали помощь. Вешалку, на которой они висят на потолке ящика, можно сложить — много места она не займет. Возьму еще мой профессиональный инвентарь — фотоаппарат со всеми принадлежностями… А все остальные вещи не так уж мне необходимы, и если они будут мне мешать, я без всякого сожаления выброшу их. А может, не выбрасывать? Может, лучше отдать их тебе? Мыло, паста, зубная щетка, лезвия безопасной бритвы, спички, бумажные стаканы, затычки для ушей, термос, автомобильное зеркальце, водонепроницаемая резиновая лента… А вот закрепляющее, глазные капли и другие лекарства — это по твоей части, — их, конечно, можно выбросить… Шесть фотографий, вырезанных из второго тома «Новейшего собрания лучших фотографий обнаженной натуры», трубка для рассматривания этих фотографий… Как пользоваться ею, понять нетрудно — достаточно взять ее в руки… Наконец, карманный фонарь, шариковая ручка, ну еще кусок пластмассы, моток проволоки и всякие другие предметы, которыми каждый день приходится пользоваться, не знаю даже, как они называются… Казалось бы, никчемные вещи, но все они составляют жизненно необходимый минимум, без которого невозможно просуществовать в ящике. Я не жду благодарности — пусть это будет моим прощальным подарком новому человеку-ящику. В первое время, наверно, хорошо бы иметь транзисторный приемник. Если у тебя выработается, как у меня, иммунитет против яда новостей, тогда другое дело, но, пока не привыкнешь, временами будешь испытывать непреодолимое чувство одиночества…

— В самом деле, есть хоть малейшая надежда, что твое выстиранное белье высохнет наконец?

— Только что кончился дождь, и воздух пропитан влагой. Но все равно белье уже почти сухое, и, когда к утру направление ветра переменится, оно моментально высохнет.

— Выходит, у тебя там еще темно?

— Как раз сейчас на горизонте что-то сверкнуло. Наверно, подходит судно, промышляющее каракатиц. Это его время. Значит, вот-вот рассветет.

— Белье, говоришь, уже почти сухое — нечего привередничать, надевай его, и конец. Когда, бывает, немного обмочишь трусы — потерпишь, они и высохнут естественным образом. Поторапливайся, а то нам надоест тебя ждать.

— Я немного простужен. Может быть, оттого, что недоспал, меня знобит, а ноги почему-то горят… Зарыл ноги в песок — почувствовал себя лучше… Но стало еще холодней… Слишком долго стоял под душем — это несомненно. На прошлой неделе, когда я пришел сюда, рана болела нестерпимо, поэтому у меня и мысли не было помыться, а вот сейчас я решил смыть наконец с себя трехлетнюю грязь… Смылил целый кусок душистого мыла. Ты бы посмотрел, какой кусок мыла. Изготовленного по особому заказу… Свободного времени у меня было сколько угодно… или, лучше сказать, мне нужно было что-то делать руками, чтобы сосредоточиться — за эту неделю необходимо было многое продумать… И я даже попытался вырезать из него женское тело. Обыкновенное женское тело… Хотел сделать похожим на ее тело, но мне это оказалось не под силу. Получилась не женщина, а какая-то лягушка, хотя я стремился к предельной реалистичности. Да, мыло было удивительно приятной формы, с торговым знаком, подтверждающим его высококачественность. Сначала я долго стоял под душем, потом, намылив вместо мочалки трусы, стал изо всех сил тереть себя. Тщательно, до боли, скреб себя ногтями и снова стал под душ. И так четыре раза, пока с меня не полилась совершенно чистая вода. После четвертого раза волосы распушились как пена. Пора было заканчивать мытье. Я ожидал, что у меня будет ощущение, точно я вожу рукой по отполированному стакану, как это бывает после долгой ванны… Ничего подобного… Я извел все мыло, устал так, что не мог шевельнуть рукой, тело саднило, будто с него содрали кожу… Ощущение такое, точно меня вывернуло наизнанку… Действительно, глупо было надеяться, что с трехлетней грязью удастся справиться одним куском мыла. Видимо, оставил только кости, превратившиеся в окаменевшие комья грязи… Когда я снова выполз на песок, над головой послышался звук, будто на меня летит самосвал, груженный галькой. Чепуха, это работал насос. Вот в чем дело — опростоволосился я: вода-то соленая, из колодца, вырытого прямо здесь на берегу. Так что хоть еще три года мойся, хоть кожу сотри до костей, мыло здесь не поможет…

— Интересно, какая усталость наступает раньше — от болтовни или от ее слушанья?

— Вот ты какой! Наконец-то я понял, что ты собой представляешь. Ты решил, что я слишком бесцеремонно обращаюсь с фактами, выдавая обыкновенный вымысел за правду. Но ведь только от того, что тот или иной факт не является вымыслом, ранг его не повышается. Да и сам этот процедурный кабинет, включая вас двоих, — это ведь записи на стенках моего ящика. Обыкновенные записи. Сидя в своем ящике, ты даже представить себе этого не можешь — вот в чем разница между настоящей вещью и подделкой. Убежище на одного человека, где я сейчас обитаю, осматриваясь по сторонам… Никто меня не видит, и поэтому мне не нужно притворяться — на моем лице написано все… Стенки моего картонного ящика, продубленные потом и дыханием, сплошь испещрены моими записями… Это мои мемуары… Там есть и схемы улиц, где можно добыть еду, и сделанные на память заметки… Есть рисунки и цифры, значения которых я и сам не понимаю как следует… В общем, здесь собраны самые нужные сведения.

— Сколько сейчас времени на твоих часах?

— Пять… без восьми минут…

— А начал ты писать свои записки точно в три часа восемнадцать минут. Противные часы. Они показывают, что с того момента прошел всего один час тридцать четыре минуты.

— Тебе бы не мешало помнить, что это всего лишь мои записки. Ты считаешь, что я слишком привязан к ящику? В тот миг, как я по твоему совету разделаюсь с ним, исчезнут и эти записки, а вместе с ними и ты.

— О, ты тоже порядочный оптимист.

— Благодаря тебе я стал к тому же и порядочным самоненавистником.

— Давай подсчитаем. Всего в твоих записках пятьдесят девять страниц. За один час тридцать четыре минуты — пятьдесят девять страниц… Что ни говори, это немыслимо… Я много раз предупреждал тебя — не болтай глупостей. Я бы хотел, чтобы ты вспомнил свой прежний опыт. Сколько в среднем страниц ты можешь написать за час? В среднем и страницы не напишешь. Даже когда пишешь с невероятной скоростью, самое большее напишешь четыре страницы. Но это уже будет совершеннейшая мазня.

— Нет, иногда я писал и побольше.

— Хорошо, давай считать пять страниц в час, согласен? Разделим пятьдесят девять на пять и получим одиннадцать и в остатке четыре… Одиннадцать часов пятьдесят минут, верно?.. Округлив, получим двенадцать часов. То есть еле-еле можно уложиться в двенадцать часов, строча беспрерывно, не отрываясь на то, чтобы попить и поесть. Значит, если ты начал писать в три часа ночи, то не мог бы закончить работу раньше трех часов дня.

— Прости, но это мои записки. И я волен был писать их так, как мне заблагорассудится.

— При определенных обстоятельствах это возможно. Например, если бы ты — не знаю, с какой тайной целью, — решил писать вздор. Или если бы более двадцати четырех часов ты находился в бессознательном состоянии. Или же если бы произошла невиданная катастрофа, в результате которой вращение земного шара замедлилось. Но чем договариваться до такого, лучше вообще выдвинуть совершенно другую гипотезу. Нет никакой необходимости считать автором записок именно тебя. Кто мешает предположить, что автор записок не ты, а кто-то другой.

— Хватит придираться. Пишу все это я. Темное побережье, окутанное запахом моря. В туалетной комнате запыленную лампочку без абажура, висящую у меня над головой, будто дымом, заволокла крохотная мошкара. Вдруг по ящику что-то застучало, точно брызнуло дождем, и я понял, что эти насекомые крупнее, чем я предполагал. Сейчас я зажал в зубах сигарету… зажег спичку… ее пламя осветило мои голые колени… приблизил огонек сигареты к коленям… почувствовал тепло… В любом случае это факт несомненный. Если бы я сейчас здесь перестал писать, то не появился бы следующий иероглиф, следующая фраза.

— …Возможно, пишет кто-то другой в каком-то другом месте.

— Кто?

— Например, я.

— Ты?

— Да, не исключено, что пишу именно я. Не исключено, что пишу я, представляя себе тебя, который пишет, представляя себе меня.

— Для чего?

— Может быть, для того, чтобы обличить человека-ящика, постараться создать впечатление, что он существует на самом деле.

— Но результат будет прямо противоположным. Если считать автором тебя, то человек-ящик сразу же превращается в продукт твоей фантазии.

— В таком случае, возможно, для того, чтобы доказать, что человек-ящик — вымысел, постараться создать впечатление, что он не существует на самом деле.

— Я так и предполагал, что ты подумаешь нечто подобное. Но сколько бы ты ни хитрил, ничего этим не добьешься. У меня есть неопровержимые вещественные доказательства. Перед тем как вступить с тобой в переговоры, мне, наверно, следовало заранее предостеречь тебя. Если бы ты знал, что я кое-чем запасся, то не смог бы вести себя так неосмотрительно… Нет, я не собираюсь использовать это во зло. Если бы собирался сделать это, то сделал бы давно… Но советую — проявляй на переговорах добрую волю. А вещественное доказательство я могу передать тебе в любое время.

— Весьма любезно, но я представить себе не могу, на что ты намекаешь.

— Оставь меня в покое, и так я все время недосыпаю и поэтому весь взвинчен. Так и быть, скажу. Кто стрелял в меня из духового ружья? Вот здесь все точно запечатлено.

— Ну и что же? У очень многих есть духовые ружья. Хорьки повадились в курятники, просто беда с ними. — Неожиданно женщина повторила фразу, которую я от нее уже слышал. Я поразился — значит, время все-таки шло. Я не хотел обижать ее, но нельзя было допустить и того, чтобы она держала сторону лжечеловека-ящика.

— Сожалею, но существует неопровержимое доказательство. В ту самую секунду, когда в меня выстрелили, я по профессиональной привычке спустил затвор. Я проявил пленку в тот же день. Снимок получился прекрасный. Человек, правда со спины, прижав к боку духовое ружье и согнувшись в три погибели, чтобы спрятать его, убегает вверх по крутой дороге. Специфическая стрижка, костюм, сшитый на заказ, чтобы скрыть сутулость, помятые брюки, хотя и из дорогого материала, и, наконец, туфли без задников… — Я резко меняю тон и обращаюсь к ней одной: — Давай поиграем в сообразительность. Стрижка, по которой видно, что человеку не приходится считаться с окружающими, что он материально обеспечен, что ему много приходится сидеть, что его работа связана с частым надеванием и сниманием туфель… Что бы ты подумала? Вопрос не такой уж трудный. Любому на ум сразу же придет врач, принимающий больных. И к тому же крутая дорога на фотографии проходит рядом с соевым заводом, здесь внизу…

Тут обстановка резко меняется. Лжечеловек-ящик, тот самый лжечеловек-ящик, до сих пор стоявший спокойно и бесстрастно, как корзина для бумаг, у которой выросли ноги, издал какой-то отвратительный звук и качнул своим ящиком. Полиэтиленовая шторка, прикрывающая окошко, разошлась, и оттуда высунулась длинная палка. Духовое ружье. Оно было наведено на мой левый глаз.

— Перестань… — одернул я его шутливым, беззаботным тоном. — Я страдаю боязнью тонких длинных предметов — это моя слабость…

— Отдашь пленку?

— Я и не собирался приносить ее сюда. Это же единственное, что дает мне возможность говорить с тобой на равных.

— Обыщи его, — резко приказал женщине лжечеловек-ящик.

Она колеблется. Умоляюще смотрит на меня. Скрещивает на груди руки, наклоняется вперед, ворот поднимается вверх. Полы белого свежевыглаженного халата (когда она успела снова его надеть?) расходятся. Он застегнут на одну верхнюю пуговицу. Халат надет на голое тело. Я это предполагал, но все же был застигнут врасплох. Нагота под халатом еще более откровенная, чем просто нагота. Халат выглядит не халатом — он превратился в торжественное облачение, в котором совершают жертвоприношение. Напряженная изогнутая поверхность, испытывающая внутреннее давление, соблазнительна — она напоминает какой-то механизм, с которым неизвестно как обращаться. Только маленький подбородок и округлая нижняя часть живота выглядят по-детски беззащитными. Я копаюсь в своей памяти. Переворачиваю в ней все вверх дном, будто роюсь в чужом чемодане. Чтобы сохранить устойчивость, она выставляет вперед левую ногу. В ту же минуту поле зрения сужается, и во мне пробуждается боевой дух. Причины я и сам не могу понять.

— Хорошо. Я сам это сделаю, можешь не затрудняться. — Я иду к вешалке у двери, раскрываю тот самый вещевой мешок, которым пользуются при восхождении на гору (возможно, он был куплен еще во времена американской оккупации), и достаю игрушечного крокодила. — Во всяком случае, я понял, что передо мной у вас совесть нечиста. Это видно с первого взгляда. Мне сразу показалось, что слишком уж сладко вы поете…

Игрушечный зеленый крокодил, которого я вынул, был длиной около полуметра и шириной шестнадцать сантиметров, с красной разинутой пастью, коричневыми бугорками на спине и на концах лап, с белыми пластмассовыми глазами и клыками. Кто бы ни увидел эту наивную, непритязательную игрушку, испытывал странную опустошенность. Не вызывая болезненного страха, как у детей, у взрослых эта игрушка лишь парализует враждебные намерения. Конечно, это была не обыкновенная кукла. Это была дубинка, изобретенная мной в расчете на ее психологическое воздействие. Дубинка была не игрушечной, а прославленным орудием убийства, к которому любит прибегать мафия и тайная полиция. Я вытряхнул из куклы опилки и губку, которыми она была набита, и обычно носил ее с собой как пустой мешок. Но сегодня утром, предчувствуя недоброе, набил морским песком. Достаточно взять крокодила за хвост и покрутить им над головой — любой испугается. Если стукнуть как следует, можно свободно проломить череп. Я, естественно, не собираюсь нападать с таким ожесточением. Удобство дубинки в том и состоит, что, не оставляя почти никаких следов, ею можно нанести смертельный удар. А после этого нужно вынуть затычку в животе крокодила и высыпать песок у какого-нибудь двора. И в случае чего никому и в голову не придет, что обыкновенный тряпичный мешок послужил орудием убийства.

И вот, нехотя, делая вид, что показываю лжечеловеку-ящику тряпичного крокодила, я что было сил снизу вверх ударил по ружейному стволу. Удар получился немыслимой силы — видимо, благодаря резкости. Ружье врезалось в верхний край окошка, и ящик подпрыгнул. Послышался яростный стон застигнутого врасплох врача. И одновременно звук выстрела — будто гвоздем прокололи автомобильную шину. Пуля полетела к потолку, но я не слышал, как она стукнулась в него. Я рванул к себе ружье. Врач, не сдаваясь, высунул руки из окошка и с неожиданной силой вцепился мне в правую щеку, как в лепешку. Крокодилом, набитым песком, я ударил его по ногам. Послышался тяжелый чавкающий звук — точно топор вгрызся в живое дерево. С воплем врач отдернул руку. Меня бросило в пот от этого нечеловеческого вопля, в котором смешались все гласные звуки. Чтобы заставить его замолчать, я замахнулся, пытаясь через ящик стукнуть его по голове, но заколебался. Пожалел ящик. Я стал бить его по ногам, теперь уже расчетливо (мне ни к чему, чтобы он остался здесь из-за того, что я переломал ему ноги), и врач, сжавшись в своем ящике, снова превратился в корзину для бумаг. Из ящика слышался лишь звук, который издает водопровод, когда выключают воду, — даже представить было невозможно, что там спрятался человек. Я впервые стал смотреть на ящик с полным безразличием. Проникающие сквозь окно слабые солнечные лучи — еще только десять часов утра, — залив выкрашенные известью стены, наполняют комнату и ящик выглядит вырытой в ней норой.

* * *

И если даже сейчас пишу эти записки не я (я тоже не могу не признать отмеченное лжечеловеком-ящиком временное противоречие), то независимо от того, кто их пишет, рассказ движется, кажется мне, предельно бестолково. Во всяком случае, следующая сцена могла бы быть только такой. Я оборачиваюсь и смотрю на нее. Какую позицию по отношению к ней должен избрать пишущий? В зависимости от ее реакции волей-неволей придется решать, что я приобрету и что потеряю, порвав с ящиком. Например, встретит ли она меня, расстегнув пуговицы своего белого халата или в полном одеянии… Нет, пуговицы не могут служить критерием… Не исключено, что она забудет застегнуться от испуга, или, наоборот, совсем не исключено, что она будет застегнута на все пуговицы, стремясь встретить меня торжественно, не упрощая церемонии их расстегивания. Находясь в двух с половиной метрах от нее, я, несомненно, смогу уловить выражение ее лица. Если на ее лице будет разлит покой, которого не скрыть, даже когда оно напряжено, значит, между нею и врачом полный разрыв и я спас ее от тирании и притеснений врача, если же она, напротив, будет испугана, значит, они с самого начала были сообщниками и я чудом уцелел…

Ну хватит. Все это глупость, о которой и говорить не стоит. Хуже всего не то, что рассказанная мной история звучит неубедительно, а то, что она звучит слишком убедительно. Действительность, подобно мозаичной картине с недостающими кусками, фрагментарнее, не такая цельная. Все-таки какой ему смысл, утверждая, что я — возможно, не я, до сих пор оставлять меня в живых? Я, наверно, повторяюсь: человек-ящик — идеальный объект для убийства. Будь я на месте врача, я бы сразу угостил своего гостя чашкой чаю. Для человека его профессии влить туда каплю яда ничего не стоит. Или же… А вдруг… он напоил меня такой чашкой чаю? Не исключено. Вполне возможно. В самом деле, нет никаких доказательств, что я еще жив.

Все, о чем я скажу ниже, — чистая правда. Вы спрашиваете меня о трупе, выброшенном на берег приморского бульвара Т.. Я по собственной воле, ничего не утаивая, подробно расскажу об этом.

Имя — С..

Местожительство — (прочерк).

Профессия — практикант врача (санитар).

Дата рождения — 7 марта 1926 года.

Мое настоящее имя С.. Имя, под которым я зарегистрировался на санитарно-гигиенической станции и занимался врачебной практикой, принадлежит господину военному врачу, моему бывшему командиру в годы войны, когда я служил в армии санитаром, и взято мной с его ведома.

К уголовной ответственности не привлекался, в полиции и прокуратуре в качестве подозреваемого не допрашивался.

Государственных должностей до сего времени не занимал, наград не имею, пенсии и пособия не получаю.

Холост, но если говорить о моем семейном положении детально, то следует отметить, что до прошлого года я проживал в незарегистрированном браке с N.. В качестве медицинской сестры она помогала мне в работе и вела все финансовые дела. Она была законной супругой господина военного врача, именем которого я воспользовался, начав заниматься врачебной практикой. Прошу учесть, что мы жили вместе с ведома и согласия господина военного врача, — так что и здесь никаких претензий ко мне быть не может.

Между мной и N. до недавних пор серьезных разногласий не было, но, когда в прошлом году я нанял медсестру-практикантку (пко Тояма), она возмутилась и предложила расстаться. Я согласился, и это положение сохраняется до настоящего времени.

В годы войны я отбывал военную службу в качестве санитара и, используя полученный опыт, стал заниматься врачебной практикой — отзывы пациентов были самые благоприятные, хочу также отметить, что я не пренебрегал советами и помощью господина военного врача, имевшего диплом. Моей излюбленной областью, в которой я проявлял особое мастерство, была хирургия, например операция аппендицита.

Если вы будете осуждать меня за то, что я в нарушение закона занимался врачебной практикой, то я могу заявить, что глубоко сожалею о том, что незаконно присвоил себе чужое юля, обещаю отныне прекратить всякую врачебную практику и приношу всем свои искренние извинения.

Что же касается трупа, о котором вы меня спрашивали…

ЧТО ПРОИЗОШЛО С С.

Теперь ты пишешь.

Полутемная комната, в которой потушен верхний свет и горит лишь настольная лампа на рабочем столе. Только что ты оторвался от «Письменных показаний», которые начал писать, и глубоко вздохнул. Оставаясь в той же позе, ты слегка наклоняешь голову направо и видишь тонкую полоску света на уровне правого угла стола. Это в щель под дверью проникает свет из коридора. Если бы кто-то стоял за дверью, тень его обязательно легла бы на полоску света. Ты ждешь. Семь секунд, восемь секунд… За дверью никаких признаков жизни.

Белая дверь со следами времени, царапины и выбоины на ней не может скрыть многослойная краска. Ты задумываешься, точно проникая взглядом за дверь. Что бы означал этот звук, неожиданно привлекший твое внимание? Может быть, просто послышалось? Нет, слышал тот самый звук… Он шел не отсюда… Ты поворачиваешься к окну. У стены — кровать, на ней передвижное жилище из гофрированного картона, точно такое же, как у человека-ящика. Может быть, тебя беспокоит то, что в конце концов придет настоящий человек-ящик? Нет, для мужских шагов они слишком легкие. И не собака. Похоже, что это все та же курица. До чего же зловредная курица, усвоившая с некоторых пор привычку гулять по ночам. Каждую ночь приходит сюда в поисках еды. Чтобы курица гуляла по ночам — интересно, это редкое явление или не такое уж редкое? Она может одна, без всяких помех, клевать насекомых, которые ночью спокойно вылезают из своих укрытий, и, значит, еды у нее больше чем достаточно, а она почему-то всклокоченная и тощая. За любые привилегии неизбежно приходиться расплачиваться. (У тебя теперь появилась тяга к дидактике.)

Ты подносишь ко рту недопитый стакан с пивом. Но лишь пригубил и не стал пить. Ты так подавлен, что не пьется. С тех пор как ты сел за стол, прошло больше четырех часов. Уже конец сентября, но погода пасмурная. Ватой, смоченной в спирте, ты стираешь потоки льющегося со лба пота, облизываешь липкие губы; не приносит прохлады и вентилятор. Нет, ты не можешь не услышать шагов, какими бы тихими они ни были. Ты полон сомнений.

На столе лежит толстое стекло. На нем — неоконченные «Письменные показания». «Письменные показания» о событии, которое еще не произошло и неизвестно, произойдет ли вообще. Ты отодвигаешь их в сторону и берешь тетрадь. Обыкновенная тетрадь в светло-коричневую линейку… Я удивлен. Мне и в голову не приходило, что ты даже запасся точно такой же тетрадью, как моя. Непослушной рукой раскрываешь тетрадь. Первая страница начинается фразой:

«Это невыдуманные записки о человеке-ящике.

Я начинаю писать их в ящике. В ящике из гофрированного

картона, который надет на голову и доходит до поясницы.

Одним словом, человек-ящик — я сам».

Полистав тетрадь, ты открываешь чистую страницу. Взяв шариковую ручку, приготовился писать дальше, но передумал и смотришь на часы. До полуночи еще девять минут. Последняя суббота сентября вот-вот кончится. С ручкой и тетрадью в руках ты встаешь. Подходишь к кровати. Наклоняешь ящик и влезаешь в него. Садишься в нем на край кровати. По всему видно, что ты привык влезать в ящик и вылезать из него. Поворачиваешь ящик так, чтобы окошко было обращено к лампе на рабочем столе. Но, чтобы писать записки, света недостаточно. Ты зажигаешь карманный фонарь, прикрепленный над окошком. Используя вместо стола пластмассовую доску, которой ты запасся заранее, начинаешь писать:

«В самых общих чертах суть события состояла в следующем.

Место действия — город Т.. Последний понедельник сентября…»

Ты, кажется, собираешься рассказать о событии, которое еще не произошло и произойдет лишь послезавтра, как об уже свершившемся. Зачем так торопиться? Может быть, поддержкой тебе служит изрядная порция самоуверенности? Программа будущих действий облечена в форму свершившихся — значит, ты уже нажал на спусковой крючок. И, определив предполагаемую траекторию полета пули, уже видишь примерно ту точку, куда она должна попасть. Ты хочешь, чтобы я прочел о том, что должно случиться. Я не думаю, что конечной целью может быть что-либо иное, кроме смерти. Итак, ты начинаешь писать.

«…В дальнем конце приморского парка, где редко можно встретить человека, был выброшен на берег неопознанный труп. На нем был надет ящик из гофрированного картона, который доходил ему до поясницы и с помощью шнурка был крепко привязан к телу. Человек-ящик, бродяжничавший в последнее время в городе, видимо, случайно свалился в канал и приливом был выброшен на берег. Никаких личных вещей не обнаружено. Вскрытием было установлено, что смерть наступила тридцать часов назад».

Тридцать часов назад… Ты решительный человек. Представим себе, что вскрытие было произведено рано утром в понедельник. Если вернуться назад на эти тридцать часов, то будет как раз сейчас. Или всего на несколько часов позже. Видимо, ты уже принял твердое решение. Неожиданно ты закрываешь тетрадь и сползаешь с кровати на пол. Задняя сторона ящика, оставшаяся на кровати, оказывается выше. Содержимое ящика, перекатываясь, производит сильный шум. Растерявшись, ты оборачиваешься, стараясь удержать ящик. Вертишь головой, прислушиваясь, что делается на втором этаже. Страх широким взмахом кисти лакирует твое лицо. И моментально высохший лак сбегается на нем мелкими морщинками. Слишком уж ты нервный. Тебе бы следовало быть реалистичнее. Сколько ни старайся, сделать больше того, на что ты способен, невозможно.

Ты поворачиваешься к двери и принимаешь решительную позу. Идешь. Прижимаешь руки к бокам, слегка сжав пальцы… Сделав три шага, теряешь силы. Поворачиваешься и идешь к столу. Садишься и охватываешь голову руками. В одной из них тетрадь — она бесшумно падает на стол. Какое-то время ты сидишь в глубокой задумчивости, ничего не делая.

Сейчас ты смотришь неотрывно на край толстого стекла, лежащего на столе. Чистая синева, скрадывающая расстояние. Чуть тронутая зеленью беспредельно далекая синева. Опасный цвет, манящий к побегу. Ты тонешь в этой синеве. Тебе кажется, что если ты весь погрузишься в нее, то сможешь плыть бесконечно. Ты вспоминаешь, что уже не раз испытывал этот зов синевы. Синева волн, бурлящих за гребными винтами корабля… Стоячая вода на месте заброшенных серных рудников… Синий крысиный яд, приготовленный в виде желеобразной тянучки… Фиолетовый рассвет, который наблюдаешь, ожидая первую электричку, чтобы поехать куда глаза глядят… Цветные стекла в очках любви, рассылаемых «Клубом смерти в душевном покое», назову его так, если другое его название — «Общество помощи самоубийцам» — недостаточно благозвучно. Опытнейшие мастера с огромной тщательностью наносят на эти стекла тончайшую пленку, содранную с сурового зимнего солнца. Только те, кто в этих очках, могут увидеть станцию отправления поезда, уносящего в безвозвратную даль.

Может быть, ты слишком глубоко залез в свой ящик? И ящик, бывший не более чем средством, начал отравлять тебя? Мне приходилось слышать, что ящик — тоже источник появления опасной синевы.

Цвет дождя, от которого простужается нищий… цвет времени, когда закрываются подземные магазины… цвет не выкупленных в ломбарде часов, подаренных в память об окончании университета…

цвет ревности, разбивающейся о кухонную мойку из нержавеющей стали… цвет первого утра после потери работы… цвет чернил на ставшем ненужным удостоверении личности… цвет последнего билета в кино, купленного самоубийцей… и другие цвета — цвет анонимности, зимней спячки, смерти как средства облегчения страданий, дыры, проеденной сильнейшей щелочью — временем.

Но стоило всего лишь на несколько сантиметров перевести взгляд — и ты уже избежал падения. Сколько ни старайся, в конце концов ты всего-навсего лжечеловек-ящик. И тебе все равно не удастся убить в себе самого себя. Сейчас ты рассматриваешь календарь фармацевтической фирмы, лежащий под стеклом. По обе стороны от фирменной марки — каких-то латинских изречений, окружающих кремового Гиппократа, — напечатано: слева — «Сезон витамина С и кортизона», справа — «September» — ослабление контроля над своими нервами и медицинские советы на каждый месяц. Затем твое внимание привлекли, видимо, красные иероглифы в левом углу. Последнее воскресенье сентября. Как раз день назад… на следующий день… нет, сегодня, за несколько минут до того, как, по твоим расчетам, в отдаленной части приморского парка будет выброшен на берег этот упакованный в ящик утопленник. Как ты ни стараешься не смотреть на четко отпечатанные иероглифы, они не исчезают. Так же, как твое расписание приема больных, написанное в прошедшем времени. Ты разводишь руки на ширину плеч и кладешь их на край стола. Да, так хорошо. Если, опираясь на руки, перенести центр тяжести вперед, удастся быстро встать на ноги. После того как спусковой крючок нажат, невозможно найти предохранитель, который бы спас от мук совести.

Все-таки «Письменные показания», которые ты начал писать, никакой службы тебе не сослужат. Прошу тебя, до того как встанешь из-за стола, разорви и выбрось их.

Если все пойдет согласно твоему плану, они абсолютно бесполезны, в случае же провала не спасут и самые убедительные показания.

Что же касается того трупа, о котором вы меня спрашивали, то я с полной определенностью утверждаю, что это, несомненно, был господин военный врач, именем которого я воспользовался, чтобы начать врачебную практику. Я называю его господином военным врачом течение многих лет я полушутя так называл его, и это вошло у меня в привычку, думаю, ему это было приятно. Я давно опасался, что господин военный врач покончит жизнь самоубийством, и от всей души сожалею и глубоко раскаиваюсь, что недосмотрел и мне не удалось помешать ему. Я бы настоятельно просил, чтобы вы мне предоставили возможность дать по этому поводу подробные объяснения.

За год до конца войны я был направлен в энский полевой госпиталь в качестве помощника господина военного врача. В то время господин военный врач с головой ушел в исследование возможности производства сахара из древесины и почти всех больных начал лечить я. К счастью, у меня прекрасная память и, что называется, золотые руки, и под руководством господина военного врача я стал делать довольно сложные операции. Что же касается исследований господина военного врача, то, как известно, во время войны сахара было крайне недостаточно и он пользовался большим спросом. Если бы удалось найти способ производства сахара из древесины — это было бы открытием мирового значения. Господин военный врач обратил внимание на то, что овцы едят бумагу, сырьем для которой служит, как известно, древесина, и подумал, что в кишках у них должны содержаться активные ферменты, превращающие целлюлозу в крахмал, и он дни и ночи напролет занимался тем, чтобы найти и выделить эти ферменты. Однажды произошло несчастье — господин военный врач тяжело заболел, то ли заразившись бактериями, содержащимися в кишках овец, то ли отравившись бесконечными пробами обработанной древесины. В течение трех дней держалась высокая температура, а потом начали происходить какие-то странные явления: каждый третий день случался приступ острой мышечной боли, сопровождавшийся судорогами и помутнением рассудка. Сам господин военный врач был не в силах поставить диагноз, да и другие врачи, его коллеги, тоже оказались бессильны. Я потом много раз, как только представлялся случай, обращался к книгам, но до сих пор так и не смог установить название болезни.

Я с большим уважением относился к душевным качествам господина военного врача и, не жалея сил, ухаживал за ним. Болезнь его время от времени обострялась, и я до сих пор не могу простить себе, что, не в силах видеть мучений господина военного врача, уступил его настойчивым требованиям и стал постоянно делать ему уколы морфия. К концу войны он стал хроническим наркоманом. Я уже не мог бросить господина военного врача на произвол судьбы и демобилизовался вместе с ним.

После демобилизации мы с господином военным врачом открыли клинику, и я в качестве его ассистента стал вести дела клиники и принимать больных. Время шло, а состояние здоровья господина военного врача не улучшалось, и в конце концов он уже не мог принимать больных и лишь давал мне указания, знакомясь с историями болезни. Вы спрашиваете, почему я, зная, что занимаюсь врачебной практикой незаконно, все же не прекратил ее, — ну что ж, я готов рассказать и об этом, ничего не скрывая.

Во-первых, обстоятельства были таковы, что я должен был снабжать господина военного врача морфием. Теперь, как известно, сословные различия упразднены, и господин военный врач, разумеется, не принуждал меня. Я делал это из дружеских чувств, по собственному желанию, поскольку считал себя ответственным за случившееся. На возможный вопрос: если вы искренне питали к нему дружеские чувства, не лучше ли было подумать о лечении его от наркомании? — отвечу следующим образом. В отличие от лечения от наркомании обычных больных лечение врача — дело почти безнадежное, процент излеченных практически близок к нулю. Я, понимая, что происходит медленное отравление организма, которое в конце концов приведет к смерти, тем не менее не имел мужества бросить господина военного врача на произвол судьбы.

Во-вторых, нельзя отрицать факта, что, воспользовавшись именем господина военного врача, я смог обеспечить свое существование. Однако я не использовал слабости господина военного врача в корыстных целях. Все финансовые дела были сосредоточены в руках его супруги. Позже между мной и ею установились близкие отношения, они также возникли потому, что господин военный врач, опасаясь, что я оставлю его, упорно принуждал супругу вступить со мной в такие отношения, поскольку считал их единственным средством, способным удержать меня. Такого рода психоз — явление, часто наблюдаемое на последней стадии наркомании.

В-третьих, еще одной причиной, почему я продолжал заниматься врачебной практикой, была уверенность в себе, вызванная тем, что день ото дня моя популярность росла, мастерство стало широко признаваться. Правда, объективного критерия, позволяющего точно оценить искусство практикующего врача, не существует. Видимо, поэтому почти никогда незаконная врачебная практика не осознается как преступление. Кроме того, мой интерес к медицине все возрастал, и я постоянно черпал новейшие сведения в медицинских книгах и журналах. Двадцатилетний опыт, добросовестность и научное рвение превратились, как мне представляется, в самоуверенность, которая сняла проблему диплома врача. Действительно, осматривая пациентов, лечившихся ранее в других клиниках, я нередко сталкивался с безответственным, ошибочным диагнозом, поставленным безграмотными врачами, имеющими университетский диплом. Я, разумеется, не хочу сказать, что это является оправданием преступления, совершенного мной. Ничто не может оправдать нарушение закона.

На восьмом году произошли серьезные перемены. До этого господин военный врач поручал мне присутствовать на конференциях врачей и осуществлять внешние контакты, что в конце концов вызвало неприятные разговоры, стали распространяться клеветнические слухи, будто он сошел с ума. Эти слухи доходили и до нас. В то же время количество потребляемых господином военным врачом наркотиков значительно превысило его обычную норму, и мне пришлось установить за ним строгий контроль. Я понимал, что над нами нависла серьезная угроза, и, посоветовавшись с господином военным врачом, мы решили закрыть клинику и переехать в этот город — так развивались события до настоящего времени.

Из-за всех этих неприятностей психическое состояние господина военного врача стало резко ухудшаться, у него развилась мизантропия и явно обозначалось стремление покончить жизнь самоубийством. По предложению его супруги мы решили прервать всякое общение господина военного врача с внешним миром, решили, чтобы я, превратившись в господина военного врача, зарегистрировал клинику на себя. Хотя при этом формально положение менялось, фактически же все оставалось по-прежнему, и господин военный врач охотно согласился на наше предложение. К счастью, и в этом городе я завоевал большое доверие пациентов и, хотя сознаю, что совершил преступление, могу с полной уверенностью утверждать, что не совершил ничего, что могло бы вызвать заявление о причиненном мной ущербе. Я бы хотел сказать только одно: если жертва, не осознающая себя жертвой, — не жертва, то и я, не осознающий себя преступником, — не преступник, хотя я и не утверждаю, что закон позволено нарушать. Поскольку моя жизнь и мое имущество, как гражданина нашей страны, находятся под защитой закона, я не пытаюсь доказать, что можно идти против закона.

В прошлом году я принял на работу новую медсестру-практикантку, и это явилось причиной того, что мы с N., как я уже говорил, стали жить врозь. Но я по-прежнему докладывал ей о всех доходах и расходах, и мы по-прежнему взаимно уважали наше право совместно вести дела — так что здесь, как мне кажется, никаких проблем не возникло. В настоящее время она открыла класс игры на фортепьяно и начала обучать детей — мне бы хотелось, чтобы вы все подробно выяснили у нее самой и убедились, что мои показания абсолютно достоверны.

Я совершенно не могу представить себе, что послужило непосредственной причиной, почему господин военный врач покинул клинику и решил умереть. Он занимал комнату на втором этаже, ложился и вставал в самое неопределенное время и часто, чтобы выйти из комнаты или вернуться в нее, пользовался лестницей черного хода — вот почему я не считаю себя ответственным за его действия. Могу рассказать о небольшом столкновении, случившемся совсем недавно: жалуясь на то, что он тоскует по своим прежним исследованиям, связанным с получением сахара из древесины, он стал утверждать, что испытывает болезненное пристрастие к сладкому, я же, боясь за его здоровье, решил ограничить его в сладком, и он страшно рассердился. Но я не думаю, что этот факт мог явиться причиной его смерти. Как известно, на покойном был надет картонный ящик, не исключено, что господин военный врач совсем не собирался умирать, а просто гулял по дамбе, скользкой от дождя, лившего вчера весь день; в таком непривычном облачении он мог не рассмотреть как следует, что делается у него под ногами, и просто оступился.

Вы можете спросить, почему он надел на себя ящик из гофрированного картона, — об этом я не имею ни малейшего представления. В течение нескольких месяцев у нас здесь слонялся по городу бродяга, надевший на себя картонный ящик, его многие видели, и, если бы вы спросили меня, не был ли это переодетый господин военный врач, я бы не мог категорически отрицать возможности того, что он тайно от меня устраивал подобное переодевание. Скорее всего, он убедил себя, что вместе со своим именем, происхождением, правами передал мне и себя как личность, а сам превратился в ничто. К тому же он стал ужасным человеконенавистником, и я вполне могу понять его состояние,когда, выходя на улицу, он старался укрываться от всех в ящике.

Как ясно показали результаты экспертизы, на обеих руках и на ляжках трупа обнаружены многочисленные следы от уколов. И поскольку отравление его организма стало так прогрессировать, вряд ли вызывает особое удивление и эксцентричность его поступков. Существуют люди, видевшие, как человек-ящик выходил из клиники и входил в нее, и, основываясь на их показаниях и на том, что на трупе были обнаружены следы многочисленных уколов, заподозрили связь человека-ящика с клиникой, и меня даже вызывали на допрос. Но и в том случае, если бы такие очевидцы отсутствовали. И труп человека-ящика не был бы опознан, я должен честно признать, что мне был бы крайне неприятен даже намек на обвинение в том, что я, делая вид, будто ничего не произошло, продолжаю заниматься врачебной практикой. Мы договорились, что ни я, ни медсестра не будем заходить в комнату господина военного врача, пока он не вызовет нас звонком. Раньше тоже неоднократно случалось, что он по полдня и больше не звал нас, поэтому, заподозрив неладное, я зашел в его комнату лишь глубокой ночью в воскресенье. Но когда он не вернулся домой и на рассвете, я подал в полицию прошение о розыске и, хотя понимал, что в результате может обнаружиться моя незаконная врачебная практика, с готовностью пошел на это как на неизбежное.

Больше всех противился тому, чтобы я прекратил врачебную практику, сам господин военный врач. Он подзуживал меня, расточая комплименты, и в то же время угрожал, неоднократно намекая, что покончит с собой, если я ее прекращу. Всем известно, на какое коварство и безрассудство способны наркоманы, чтобы добыть наркотик. Возможность самоубийства господина военного врача действительно меня крайне беспокоила. Прежде всего при оформлении справки о смерти мне бы пришлось указать те же имя и фамилию, что и у меня, и мне бы не хотелось представлять в муниципалитет такой документ. Я был вынужден много раз униженно просить господина военного врача: делайте что угодно, но хотя бы временно откажитесь от самоубийства. Господин военный врач совсем распоясался: за отказ хотя бы на время отложить самоубийство он потребовал, чтобы ему увеличили дозу наркотиков, разрешили любоваться наготой вновь нанятой медсестры-практикантки (пко Тояма), — в результате всего этого я оказался в крайне тяжелом положении. Но я не испытываю к нему неприязни. Больной обречен на страдания, неведомые здоровому, поэтому к нему, как мне кажется, нужно проявлять особую терпимость.

Поскольку господин военный врач уже не нуждается во мне, я теперь не обязан, обманывая людей, и впредь продолжать заниматься врачебной практикой. По мнению господина военного врача, незаконная врачебная практика — это когда пациент несет материальный или физический ущерб, а если никто не пострадал, она не может рассматриваться как преступление, но я тем не менее считаю, что быть лжеврачом уже само по себе преступление, и именно с этих позиций рассматриваю свои действия. Сейчас мне представился случай честно во всем признаться, и я решил сиять многолетнюю тяжесть со своей души.

Все рассказанное мной — чистая правда.

ПАЛАЧ — НЕ ПРЕСТУПНИК

…Видимо, тебя беспокоит, что в конце концов придется приступить к тому, что ты задумал. Только что послышался тихий металлический звук — ты кладешь в стерилизатор шприц. Этот звук я услышу с какого угодно расстояния. Полевая мышь учует запах воды и за десять километров. Вот хлопнуло от сквозняка окно на лестничной площадке… Да, несомненно… Оно хлопает только когда открывается или закрывается дверь твоей комнаты. Слышу… как ты идешь босиком по устланному пластиком коридору… ты приближаешься медленно, со скоростью одного шага в секунду… Конечно, на тебе надет ящик… На одиннадцатом шаге слышится другой звук — будто ты идешь по сырой циновке, — теперь ты ступил на лестницу. Ты поднимаешься. Ступенька, еще ступенька, все замедляя и замедляя шаги… ты наконец достигаешь площадки, останавливаешься… идешь вдоль балюстрады, ограждающей площадку второго этажа, прямо перед тобой маленькая комната. Во всю ширину узкого коридора почти сливающаяся со стеной дверь из криптомерии.

Покойницкая.

Совсем не из-за дискриминации — мол, трупы, — а просто принимая во внимание повышенную чувствительность к смерти пациентов клиники (что неоднократно проявлялось), для покойников выбрали самую отдаленную, незаметную комнату. К тому же она рядом с черным ходом, и выносить трупы тоже удобно.

Собственно говоря, я еще не труп. Живым, правда, меня тоже трудно назвать, но все-таки не труп. И, не умерев, я нахожусь сейчас в покойницкой — я должен подчеркнуть это специально для тебя — не потому, что со мной обращаются как с трупом, а потому, что я сам на этом настаивал. Мне нравится эта комната. Прежде всего, в ней нет окон, а это отвечает моему теперешнему состоянию. С недавних пор мои зрачки, как мне кажется, потеряли способность уменьшаться на свету, и днем мне так режет глаза, будто в них попал песок. Кроме того, длина комнаты в два с половиной раза больше ширины, что точно соответствует пропорциям гроба, самого уютного места для меня, человека, утратившего все виды свойственной людям защитной реакции: чувства ненависти, недовольства, злобы.

* * *

Из коридора не доносилось ни шороха — ты замер. Так же как я сквозь дверь пытался уловить, что ты делаешь, ты сквозь дверь пытался уловить, что делаю я. Если бы дверь была наделена сознанием, она бы хохотала, держась за живот. Но и я понимаю твои колебания. Какое бы согласие ни царило между нами, тебе придется выполнить роль палача. И у тебя тяжело на душе — это естественно. Если бы мы поменялись местами, я бы, видимо, заколебался и не знал, как мне поступить. Ведь тот, кого должны убить, ясно осознает, что его убьют. Я бы, наверно, никогда не решился на то, чтобы, истязая человека, понимающего, что его убивают, непринужденно беседовать с ним. Я бы чувствовал себя гораздо спокойнее, если бы вместо непринужденной беседы обсуждал с ним проблему смерти. Нет, и такая тема, пожалуй, не годится. Это выглядело бы еще большим фарсом. Если же молча смотреть друг на друга, то нервы оголятся и произойдет замыкание — это вызовет сильнейший ожог.

Лучше всего для меня сейчас — заснуть. Спокойно переселиться во сне в иной мир — что может быть приятнее? Но ведь ты тоже прекрасно знаешь, как чуток сон наркомана. Он всегда в полусне и поэтому как следует заснуть не может. Да и ты тоже не так прост, чтобы ждать, что я буду крепко спать. И я действительно не сплю. Сидя на кровати, я быстро пишу. Время от времени протираю гноящиеся глаза борной кислотой — это может нарушить твои планы. Но я прошу тебя, успокойся. Еще до того, как твоя рука коснется дверной ручки… как только я услышу первый твой шаг… сразу же прикинусь спящим. Ты, конечно, поймешь, что я прикинулся спящим, но так тебе будет спокойнее, чем если я буду спать на самом деле. Если я засну по-настоящему, то возникнет опасность, что проснусь, если же буду притворяться спящим, об этом можно не беспокоиться. Хочешь, я уроню тетрадь на пол, и ты поймешь, что я совершенно сознательно притворяюсь спящим. Главный виновник моего убийства — я сам, ты лишь сообщник. И тебе совсем не нужно брать всю ответственность на себя. Все равно тебе нужно будет решиться — так что решайся поскорее. Хоть прямо сейчас. Как только ты решишься на задуманное, моим запискам придет конец…

Ты не хочешь, чтобы я оставил тебе письмо, хотя бы самое коротенькое? Я не думаю, что в нем возникнет необходимость, но в случае чего тебе будет спокойнее. Привлекать к ответственности за содействие в самоубийстве глупо. Иногда, правда, случается, что из-за одной спущенной петли распускается весь вязаный жакет. Вырежь то, что я напишу (чтобы бумага не намокла, положи в полиэтиленовый пакетик), и привяжи к пальцу трупа. Постой, к пальцу не годится, нужно выбрать какое-то другое место, к которому я бы сам мог привязать… Может, свернуть в трубочку и повесить на шею? Нет, ты ведь хочешь, чтобы моя смерть выглядела как смерть от несчастного случая, и поэтому до того, как сюда доберется дотошная полиция, нужно, пожалуй, спрятать где-нибудь в этой комнате, например, в кровати, где сразу заметить не удастся, а если полиция что-то заподозрит, при внимательном осмотре обязательно найдет. Вырезав написанное мной ниже, тетрадь, разумеется, сожги.

что я кем-то убит, то это исключительно от моей неловкости…

Нет, звучит надуманно, ясно, что я стараюсь кого-то выгородить. Так я, наоборот, посею семена подозрения. Лучше прямо, без обиняков.

Пока сам не возьмешь в рот и не пососешь, любой леденец кажется страшно твердым. Но стоит взять в рот, сразу же хочется разгрызть его. А когда разгрызешь, прежней формы он уже не примет никогда.

Неужели я еще так сильно привязан к жизни? И невольно обнаружил свои истинные чувства? Не нужно беспокоиться, как бы я ни был привязан к жизни, привязанность — это всего лишь привязанность. Разум подсказывает мне, что больше я не должен жить. Все-таки очень важно, что разум у меня еще сохранился. Но и этот разум, подобно песчаному замку на морском берегу, размываемому приливом, эфемерен. Еще две-три большие волны — и он исчезнет бесследно. Как раз сейчас я, кажется, готов отступить от своих слов и начать жадно цепляться за жизнь. Я готов на то, чтобы нагло сделать ей предложение, а если она мне откажет (я и не сомневаюсь, что она мне откажет), убить ее, и это доставит мне наслаждение. Мне много раз снилось, как я пожираю ее — она напоминала нечто среднее между говядиной и дичью. Мое чувство к ней, казалось, перекипело и выродилось в конце концов в чувство голода. Если этот голод и дальше будет усиливаться, хочешь не хочешь, придется съесть ее сырой. И пока разум у меня еще сохранился, я хочу все уладить. Самоубийство — вполне добропорядочный поступок, но, поскольку это поступок, его нельзя совершить лишь с помощью разума и желания. Иначе любая жалость, любое чувство станет поводом для колебаний. Но пока разум мой бодрствует, я, во всяком случае, не должен делать вид, что отталкиваю протянутую тобой руку помощи. Единственная просьба — протяни мне руку, пока еще я хочу взять ее. Это и в твоих интересах, и в моих тоже.

* * *

Что с тобой? Почему ты колеблешься? Я же обещал, что прикинусь спящим. Будь решительнее, и я сразу же превращусь в камень или бревно. Неужели ты уходишь, так тихо, чтобы я не слышал? (Напрасно. Тебе не выкрасться отсюда тише, чем ты пришел сюда.)

* * *

— Послушай, ты здесь?.. Если здесь, ответь… Не бойся, заходи.

Это я кричу сейчас через дверь, изо всех сил напрягая голосовые связки. Ответа нет. Ни малейшего признака какого-то движения. Лишь ночная тишина, точно молотом бьют по стальному листу, болью отдается в ушах. Может быть, мне все это показалось? Возможно, и в стуке хлопающего окна на лестнице, и в скрипе половиц, будто по ним гуляет мокрая половая тряпка, виноват сухой ветер, неожиданно налетевший с гор после длившегося целых три дня дождя. Обстоятельства сложились так, что я не мог избежать поспешных выводов. В эту ночь ты не прислал ее. Ее нагота — абсолютно необходимое условие отсрочки моей смерти. С тех пор как ты стал готовить ящик (мой гроб), прошло десять дней, и то, что она исчезла, — признак того, что уже все готово и мне вынесен смертный приговор. Да, да, пусть шорох за дверью — галлюцинация, но твой приход — лишь вопрос времени.

* * *

Вскоре дверь действительно тихо отворилась. Я тут же прикидываюсь спящим. Кроме тебя, никто бы не мог так тихо отворить дверь, поэтому тем более мне следует делать вид, что я сплю. Я продолжаю прикидываться спящим. Чтобы выдержать вонь, ты задерживаешь дыхание. Прежде чем снова вдохнуть, проглатываешь слюну. Застывшая в груди ледышка величиной с большой палец проваливается на несколько сантиметров вниз. Ставя на пол пластмассовую канистру для воды и вылезая из ящика, ты осматриваешь узкую и длинную комнату без окон: действительно, точно гроб. Освещает комнату единственная тридцативаттная лампа дневного света у потолка. С нее свисают мухоловки, образуя нечто, напоминающее искусственную розу. А под ними, в центре комнаты, точно сердцевина этой розы, стоит металлическая больничная койка. Нелепо примостившись на этой койке, тихо сплю я. При каждом вздохе мое тело колышется, как колышется от прикосновения пузырь с растаявшим льдом. Я похож на распластанного морского черта в витрине рыбной лавки, которого никто так и не купил. Полосатая пижама распахнута, мой живот цвета вареной спаржи прикрывает застиранное полотенце в цветочек. Торчащие из-под полотенца ноги почти без волос и влажные, как сырая каракатица, с которой содрали шкуру. Воздух я вдыхаю носом, а выдыхаю через закрытый рот, отчего губы вибрируют, как толстый резиновый клапан. На этом клапане застыли кристаллы метана или аммиака, и он сверкает, как трико танцовщицы. Каждый раз, когда я засыпаю, внутри у меня отмирает какой-нибудь орган. Если бы устроить соревнование на скорость разложения, я бы не уступил и настоящему трупу. Ты зажал нос, на глазах показались слезы. Глаза ест вонь от пота. Ты больше не в силах терпеть. Тебе не следует придавать особенно большое значение тому, что ты убийца, — достаточно знать: ты прерываешь процесс разложения.

Ты слегка касаешься моего плеча. Я продолжаю прикидываться спящим. Ты стягиваешь мою руку резиновым жгутом. Скальпель легко проникает в руку и находит вену. Кожа на руке покрыта сплошными струпьями — игла в нее просто не вошла бы. Тело белое, кровь и не показалась. Зажав в пальцах гигроскопическую вату, берешь вену и втыкаешь в нее иглу. Черная кровь проникает в шприц. Поршень вытянут до отказа, до двадцатого деления, но в шприце всего три кубических сантиметра морфия. Распустив жгут, ты прежде всего вводишь в вену эти три кубических сантиметра. И хотя, пока ты делал укол, я проснулся (я с самого начала притворялся спящим и просыпаться не было нужды), дыхание у меня стало прерывистым, и поэтому ты решил сделать еще один укол морфия — в общем, оправданий можно придумать сколько угодно. Прямо на глазах дыхание становится все тяжелее, осунувшееся лицо осунулось еще больше, рот провалился, как у покойника. Ты продолжаешь давить на поршень. Теперь в вену входит один воздух. Обнаженный кусок вены вспухает и начинает походить на рыбий пузырь. Ты вытаскиваешь иглу, мажешь края раны клейким составом и крепко сдавливаешь пальцами. Ты не собирался меня лечить, поэтому нечего было заботиться о том, чтобы избежать нагноения, так что оставим без внимания некоторую неаккуратность, с которой ты все это проделал. К тому же я, видимо, погрузился уже в глубокий сон. Если бы мне отрезали пальцы, мне бы показалось, что кто-то просто откусывает сильно наперченную венскую сосиску. Неожиданно у меня снова сбивается дыхание. Оно становится неровным, прерывистым, из горла вылетает кошачий хрип, и дыхание вообще пропадает. Во сне я стою перед бесчисленными уходящими вдаль светящимися арками — у входа в лишенный тени огромный город. Когда я, содрогаясь от смеха, вбегаю в них, мое тело легко взмывает в небо. Исчезает тень, и вместе с ней исчезает вес. В это мгновение я, лежа на койке, начинаю скрипеть зубами и судорожно биться (как рыба, пойманная на крючок). Скрипит зубами и кровать. Сотни пружин лопаются на разные голоса, как толстые сухие ветки в костре. Этот треск, растворяясь во сне, сливается со стоном леса арок и превращается в мой похоронный марш. Обняв колени и летя высоко в небе, я удивительно весел и сентиментален. Сделанный специально для меня крупным планом снимок ее, плачущей. Молодой сосне так идет дыхание зимы. Я вытягиваю руку и пальцем продырявливаю воздух. Из дыры вырывается зловоние. Сон темнеет и застывает. Я умираю.

Ты взбираешься на мой труп. В руке у тебя канистра с водой. Сев мне на грудь, ты своей тяжестью выдавливаешь находящийся во мне воздух. Остатки воздуха выходят с легким бульканьем, точно лопаются рыбьи икринки. Сдавив изо всех сил мои легкие, ты засовываешь мне в рот огромную воронку и льешь в нее содержимое канистры. Одновременно постепенно приподнимаешься, уменьшая давление на мою грудь. Канистра наполнена морской водой. В воронке пляшет крохотный водоворот. Куски водорослей забивают дырку. Когда ты их вытаскиваешь, раздается звук, точно втягивают воздух через зуб с дуплом, — может быть, это морская вода уже переполнила меня и выливается изо рта. Наверно, тебе нужно приподняться чуть больше. Когда ты встал, двухлитровая канистра наполовину пуста.

Так завершилась подготовка к тому, чтобы выдать меня за утопленника.

судебно-медицинской экспертизы. Чтобы суд вынес определение, что человек утонул, нужно по меньшей мере, чтобы планктон был обнаружен не только в легких, но и в других внутренних органах. Оказавшаяся в легких морская вода, с какой бы удивительной ловкостью эта ни было проделано, наоборот, вызовет скорее подозрение. В общем, для подозрений мой труп дает массу оснований. Пусть труп будет вздут, как пузырь, переполненный водой, пусть рыбы оторвут от него куски, но на теле все равно останутся следы, которых нельзя не заметить. Вспухшие, задубевшие рубцы неправильной формы, сплошь покрывающие руки, от плеч до кистей, и ноги — от паха до колен. Наркоман, больной, в течение долгих лет постоянно употреблявший наркотики, — это ясно с первого взгляда, не говоря уже о том, что для получения наркотиков нужны надежные тайные каналы; в том маленьком провинциальном городке люди, которые бы имели возможность постоянно получать столь огромное количество наркотиков, разумеется, наперечет. Прежде всего это может быть либо какой-то шантажист, умело использующий слабости того или иного врача, либо сам врач. Действительно, согласно статистике, учитывающей профессиональную принадлежность наркоманов, самый большой процент составляют люди, имеющие отношение к медицине. И если установят количество использованных наркотиков, ты окажешься в безвыходном положении. Я понимаю, в каком ты был состоянии, когда начинал готовить свои «Письменные показания». Но ты опоздал. Единственное, что ты сейчас можешь, — это постараться, чтобы в дальнейших твоих действиях не было упущений. Ну ничего, все хорошо, все идет как нельзя лучше. То, что я написал только что, окажется для тебя холодным душем, а вот помешать тебе у меня нет возможности. Ты уже, должно быть, многим полицейским рассказал о бродяге, надевшем на себя ящик, но бессмысленная трата государственных средств на вскрытие умершего бродяги, чтобы установить причину его смерти, недопустима.)

Итак, последние приготовления стащить меня вниз по лестнице нелегко. Тяжкий труд для такого хлюпика, как ты. К тому же, если ты взвалишь меня на спину, из легких фонтаном хлынет вода, которая зальет тебе затылок. Так что хорошо бы полотенцем обмотать мне голову. Потом ты возвращаешься за ящиком. Не забудь еще вылить из канистры остаток морской воды. Малейшая оплошность может привести к роковым последствиям. Затем надень на мой труп ящик и крепко привяжи — шнурком у поясницы. Возможно, лучше сделать это после того, как труп будет погружен на тележку. А натянуть брюки и надеть ботинки, пожалуй, лучше до того, как наденешь ящик. На этом все приготовления будут закончены. Теперь в путь. Может, на всякий случай накрыть сверху тряпкой? Нет, белая тряпка слишком бросается в глаза. Да и опасность встретить кого-нибудь по дороге почти исключена. А если и встретишь, свернешь в сторону — и все в порядке. Дорога идет под уклон, колеса тележки хорошо смазаны, так что везти ее будет совсем не тяжело. Только бы отделаться от собаки. Хуже нет, если увяжется за тобой назойливая собака. Поэтому перед тем как отправиться в путь, не забудь посадить ее на цепь.

Теперь о месте, где выбросить труп, — я предлагаю за тем самым соевым заводом, как мы еще раньше договорились. Не могу сказать, что туда удобно добраться с тележкой, но и преимущества этого места тоже нельзя упускать из виду — вода подходит к самому обрыву и труп сразу понесет по течению. Пока ты со всем управишься, будет уже половина второго. Самое позднее до трех часов все должно быть завершено. Иначе кончится отлив, течение в канале прекратится, и вся работа этой ночи пойдет насмарку. Отложить же на завтра это отвратительное дело, только…

(Записки по неизвестной причине обрываются.)

СНОВА ВСТАВКА, НА СЕЙ РАЗ ПОСЛЕДНЯЯ

Пришло наконец время открыть всю правду. Я хочу, сняв с себя ящик, предстать в своем истинном облике и одному тебе честно рассказать о том, кем был настоящий автор этих записок, в чем была его истинная цель.

Возможно, ты мне не поверишь, но во всем, что написано до сих пор, нет ни капли лжи. Плод воображения — да, но не ложь. Ложь призвана, вводя в заблуждение того, для кого она предназначена, увести его от правды, воображение же, наоборот, может ближайшей дорогой привести к правде. И вот мы подошли вплотную к истине — до нее теперь рукой подать. Эти последние коррективы, они совсем короткие, должны все прояснить.

Я, разумеется, не обязан раскрывать истину. Также и ты не обязан верить мне. Проблема не в обязанностях, проблема в реальных приобретениях и потерях. Мне нет никакого смысла обманывать тебя. Единственное, о чем я тебя прошу, — не воспринимай мои записки как детективный роман, допускающий множество различных решений.

Правда, мне кажется, что в последнее время события развиваются в направлении, не подходящем для детективных романов. Я сейчас пишу об этом, и мне на ум пришла мысль о том, какое широкое распространение получила сейчас система продажи в рассрочку. Теперь уже нет, как в прошлом, людей, боящихся уколов, редко встречаются и такие, кто не решается покупать в рассрочку. Прибегать к рассрочке — значит в качестве залога, гарантирующего выплату долга, выставить напоказ и самого себя, и свою профессию, и местожительство. И когда людей, имеющих настоящую профессию и настоящее имя, которые используются ими в качестве залога, станет огромное большинство, это, естественно, приведет к сокращению количества преступников, сыщиков, охранников. В нынешний век лишь партизаны и люди-ящики стремятся надеть маску, противятся удобству рассрочки. Я и есть такой человек-ящик. Один из тех, кто представляет антирассрочников. Противясь общей тенденции, я хочу завершить свои записки правдивым рассказом.

* * *

Кстати, что ты думаешь о смерти как средстве облегчения страданий? Приведу в качестве справки судебные прецеденты, опубликованные городским судом Нагой в феврале 1963 года:

1. Когда при неизлечимой болезни смерть становится неизбежной.

2. Когда страдания больного невыносимы для окружающих.

3. Когда целью является пресечение страданий больного.

4. Когда больной находится в полном сознании и изъявляет свою волю или просьбу.

5. Когда это делает врач. Или когда есть достаточные основания согласиться с больным.

6. Когда средство умерщвления логически оправдано.

* * *

Если бы спросили меня, я бы сказал, что в этих судебных прецедентах слишком большое значение придается причинам физического свойства. Мне кажется, в том, что касается понимания сущности человека, они — следствие малодушия и банальности. Видимо, бывают случаи, когда душевные муки человека так же непереносимы для окружающих, как и страдания физические. Но на это не обращается никакого внимания. Когда люди находятся в таком месте, куда не доходит закон, каждое убийство можно рассматривать как смерть с целью облегчения страдания.

Подобно тому как не считается преступлением убийство на войне или приведение в исполнение палачом смертного приговора, нельзя рассматривать в качестве преступления и убийство человека-ящика. В доказательство этого достаточно прочесть приведенные выше прецеденты, заменив слово «больной» на «человек-ящик». Ты должен отдавать себе полный отчет в том, что существование человека-ящика само по себе подобно существованию вражеского солдата или приговоренного к смерти и априори не рассматривается как законное.

Вот почему я и считаю, что наиболее быстрый способ приближения к истине — не выяснять, кто настоящий человек-ящик, а установить, кто ненастоящий. Человек-ящик располагает опытом, о котором может рассуждать лишь человек-ящик, опытом только человека-ящика, о котором совершенно не способен рассуждать лжечеловек-ящик.

* * *

Например, летние дни, которые впервые встречает тот, кто стал человеком-ящиком. Это и начало испытаний, с которыми сталкивается человек-ящик. Каждое воспоминание вызывает чувство удушья — хочется ногтями разодрать ящик. И если бы только от жары — это бы еще можно стерпеть. Стало невмоготу — подойди к дверям любого бара у подземного перехода, и тебя обдаст холодным воздухом работающего там кондиционера. Противнее всего липкий пот, который, не успев высохнуть, вбирает в себя уличную пыль и превращается во все утолщающийся слой грязи. Лучшей питательной среды для плесени и бактерий не придумаешь. Потовые железы, задыхающиеся под слоем прокисшей грязи, тяжело дышат, высунув язык. Как моллюски на отмели во время отлива. Этот зуд разрушающейся кожи нестерпимее любой внутренней боли. Человек-ящик воспринимает как свою собственную беду рассказы о пытке, когда человека обмазывали дегтем, или о том, как сошла с ума танцовщица, выкрашенная золотой краской. Девственность фрукта, с которого счищена кожура, преследует человека-ящика как олицетворение чистоты. У меня много раз было желание вместе с ящиком содрать с себя и кожу, как счищают кожуру с инжира.

Но в конце концов победила привязанность к ящику. Через пять-шесть дней, может быть, оттого, что кожа привыкла к грязи, я уже не испытывал никаких страданий. Или, возможно, организм приспособился к сокращению потребления кислорода, необходимого для дыхания кожи. Сначала я сильно потел, но к концу лета потеть почти совсем перестал. Пока человек потеет, он еще не настоящий человек-ящик.

* * *

Теперь я расскажу о нищем со значками. Самом противном типе из всех, с которыми пришлось встретиться мне — человеку-ящику. Это был дряхлый старик, весь, точно рыбьей чешуей, увешанный значками, игрушечными орденами и медалями, на его шляпе, как свечи на именинном пироге, торчали маленькие национальные флажки. При каждой встрече он с воплями набрасывался на меня. Привыкший к тому, что меня обычно не замечают, я потерял бдительность и однажды не смог избежать его неожиданного нападения. С нечленораздельными воплями нищий взобрался на мой ящик и что-то воткнул в него. С трудом согнав его, я вытащил то, что он воткнул в ящик, — это был один из флажков, украшавших его шляпу.

Я был сильно взволнован. Еще несколько сантиметров — и спица, на которой был укреплен флажок, проткнула бы мне ухо. С тех пор я решил, хотя это было не в моих правилах, первым атаковать нищего со значками. К счастью, в то время я уже научился бросать из ящика тяжелые предметы. Сначала (если ты не левша) нужно просунуть в прорезь правую руку, согнуть в локте ладонью к себе и вместе с ящиком, не отрывая ног, отклониться влево. В тот момент, когда тело вернется в исходное положение, подняв локоть до уровня цели, резко выбросить вперед руку. Так же как при метании диска, только без участия ног. Того, кто не способен напасть на нищего со значками, нельзя еще назвать вполне сформировавшимся человеком-ящиком.

Обычно дни человека-ящика, после того как он вышел на улицу, проходят спокойно. С неприятностями он сталкивается чрезвычайно редко. Смущение и робость оттого, что привлекаешь всеобщее внимание, проходят в первые два-три месяца. Прежде всего болезненно реагировать на взгляды окружающих — значит усложнять себе жизнь. Человек-ящик не может избежать того, что приходится делать человеку повседневно: есть, спать, справлять нужду. Для сна и естественных отправлений особые места выбирать не приходится — другое дело, если речь идет о еде. Когда кончаются запасы еды, приходится заниматься ее добычей. Если хочешь без денег и без особых затруднений добыть пропитание, нужно искать объедки. В поисках объедков направляешься в такое место, где они в изобилии и большом выборе.

Но даже для того, чтобы находить объедки, надо знать секрет. В отличие от нищих и бродяг, прижившихся на свалках, человек-ящик не может питаться чем придется. И дело не в изысканности вкусов, а в элементарном понятии гигиены. Правда, было бы неверно утверждать, что объедки всегда нечистые, но они производят неприятное впечатление. Особенно пугает запах. За три года я так и не смог привыкнуть к нему.

Все дело в несоответствии вкуса и запаха объедков. Все имеет свой собственный запах: рыба — рыбы, мясо — мяса, овощи — овощей; человек, удостоверившись, что запахи смешиваются у него во рту в определенном соотношении, успокаивается и соглашается с таким смешением. Предвкушая жареную креветку, человек выплюнет еду изо рта, если почувствует вкус банана. Его начнет тошнить, если откушенный кусок шоколада окажется по вкусу жареным моллюском. Запахи объедков, смешанные как попало, не позволяют соотнести их с определенными продуктами, и хотя теоретически человек понимает, с чем он имеет дело, физиологически принять их он не в силах.

Первый шаг в добыче еды начинается с поиска сухих объедков, лишенных запаха. Но это невероятно трудно. Отбросы закусочных и ресторанов подразделяются на два основных вида: первый — легко теряющие форму, труднохранимые продукты, которых больше всего. Предварительно отделив их от несъедобных предметов (палочек для еды, бумажных салфеток, битой посуды и так далее), их сваливают в огромные пластмассовые баки, которые каждое утро увозят на свиноферму. Другой вид — продукты, которые сохраняют свою форму, но не могут быть поданы другому посетителю, например, хлеб, жареное мясо, сушеная рыба, сыр, сладости, фрукты. Эти продукты никакой особой ценности не имеют, но, стоит начать искать их, никак не попадаются на глаза. Может быть, потому, что хотя они и представляют собой объедки, но быстро не портятся и их можно использовать в дальнейшем. Действительно, хлеб высушивают и превращают в панировочные сухари, из костей жареной рыбы или курицы можно приготовить прекрасный бульон.

Однако человек-ящик, я уже писал об этом, может свободно добывать себе еду прямо с прилавка магазина. Так что у него нет особой необходимости овладевать наукой выискивания объедков. Это лишь хорошая возможность привыкнуть к улице. Чтобы проводить время в давке и толчее в качестве человека-ящика, прежде всего необходимо привыкнуть к улице. И когда человек-ящик привыкает, то, где бы он ни находился, время начнет рисовать вокруг него концентрические круги. Все находящееся вдали будет быстро проноситься, находящееся вблизи — почти не двигаться, а в центре вообще замрет, и, значит, время не будет течь томительно однообразно. Тот, кому невыносимо скучно в ящике, — определенно еще не настоящий человек-ящик.

* * *

Вот теперь и подумай. Кто же не был человеком-ящиком? Кому так и не удалось стать человеком-ящиком?

ЧТО ПРОИЗОШЛО с D.

Подросток D. жаждал стать сильным. Он хотел любым способом стать сильным. Но не имел ясного представления, как этого добиться. В один прекрасный день ему пришла в голову мысль — из фанеры, плотной бумаги и зеркал сделать нечто похожее на перископ. В верхнем и нижнем концах трубки он поместил зеркала под углом в сорок пять градусов и с помощью этого приспособления мог, говоря образно, перемещать положение глаз в стороны, вверх и вниз на длину трубки. К зеркалам в верхнем конце он приделал петли из плотной бумаги, прикрепил шнурок и мог немного менять их угол наклона.

Первое испытание своего прибора он решил провести в закоулке между сараями и забором близлежащего многоэтажного дома. Это место он присмотрел еще с тех пор, когда совсем маленьким играл там в прятки; оно представляло собой узкий проход, который не был виден ни с улицы, ни даже из окон дома. Он присел на корточки — в нос ударил запах крыс, смешанный с запахом сырой земли. Уперев локти в колени, он прижал свой перископ к глазу. Верхний конец выставил над забором. Улица идет круто под гору, поэтому прохожие, даже высокого роста, не смогут увидеть, что делается за забором. Кроме того, на крутой дороге они чувствуют себя неустойчиво и вряд ли кто-нибудь будет смотреть не под ноги, а вверх. Так уговаривал себя D., стараясь унять волнение, но когда улица и в самом деле отразилась в зеркале прямо перед его глазами, он от неожиданности оторопел. Ему показалось, что весь пейзаж впился в него осуждающим взглядом. Он непроизвольно отпрянул. Конец перископа стукнулся о забор и переломился, издав чавкающий звук, будто раздавили спелый мандарин. Весь потный от напряжения, D. принялся его ремонтировать с помощью клейкой ленты.

Во второй раз он, уже смелее противостоя наползающему на него из зеркала пейзажу, продолжал наблюдение. И когда ему удалось устоять и не поддаться этому давлению, напряжение спало. Убедившись, что ответных взглядов опасаться нечего, он успокоился окончательно, смущение постепенно исчезло, и пейзаж стал меняться буквально на глазах. Он мог ясно осознать изменение отношений между пейзажем и собой, между остальными людьми и собой. Главная цель, которую он преследовал, изготовляя свой перископ, была так или иначе достигнута.

Ничего особенно нового он для себя не обнаружил. Спокойный и в то же время обладающий огромной силой проникновения свет заливает пейзаж, высвечивая мельчайшие его детали, и все кажется мягким, атласным. С выражения лица прохожих, с их осанки начисто стерто все, что заставляло испытывать к ним чувство враждебности. Никаких злых, придирчивых взглядов. С бетонированной мостовой, с заборов, с телеграфных столбов, с дорожных знаков, со всяких выступов и неровностей, формирующих пейзаж, казалось, срезаны выпирающие острые углы. Весь мир, казалось, наполнен покоем, будто это самое начало субботнего вечера, которому суждено длиться вечно. С помощью зеркала он забавлялся с улицей. И улица улыбалась в ответ на его забавы. Как прекрасен мир, хотя бы в тот момент, когда смотришь на него. В своем воображении он заключил мирный договор с этим миром.

Почувствовав вкус к своим наблюдениям и осмелев, D., меняя места, стал осматривать всю улицу. Улица не упрекала его за это. Мир, когда на него смотрели через перископ, был безгранично великодушен. Однажды, поддавшись порыву, он замыслил маленькую шалость. Решил подсмотреть, что делается в уборной соседнего дома. Это был стоящий в некотором отдалении флигель, в котором жила учительница физкультуры. А может быть, и не жила, а просто пользовалась флигелем с хорошей звукоизоляцией, чтобы, никому не мешая, играть на пианино. Но он тогда всего этого не знал, да и не особенно стремился узнать.

Однако, замыслив свою шалость, он неожиданно отнесся к ней как к давно задуманной. Ему даже стало казаться, что все его усилия были направлены именно на ее подготовку. Флигель стоял в некотором отдалении от забора, почти вплотную к крохотной комнатке, выгороженной из коридора, в которой он занимался. Поэтому шум спускаемой, в уборной воды слышался гораздо ближе и явственнее» чем звуки пианино, заглушаемые капитальной стеной. Собственно говоря, пианино и шум льющейся воды никогда не слышались одновременно, но в голове D. слились воедино, будто в этом был какой-то тайный смысл: грустная, очаровательная мелодия, которую в самом конце своих упражнений играла учительница, и шум смешанного с воздухом водоворота в белой фаянсовой посудине. Стоило ему услышать, что в соседней уборной кто-то есть, как его обжигало изнутри, точно он вдохнул пар, и привычная мелодия вызывала привычное напряжение.

На уровне пола в уборной, кажется, есть небольшая дверца, через которую выметают мусор, — когда-то он совершенно случайно обнаружил ее. Если только удастся открыть дверцу, проблемы не будет, если же не удастся, придется подсматривать через вентиляционное отверстие у потолка — другого выхода нет. Через него заглянуть трудно, особенно потому, что после того как был вынут вентилятор (наверно, испортился), отверстие затянули металлической сеткой от насекомых. Стоило ему только представить себе, как он будет подсматривать, и глаза начинали гореть от вожделения.

По сделанным еще раньше наблюдениям, учительница прерывает свои упражнения два раза — примерно в пять и в восемь часов. После чего идет в уборную — чаще это происходит в восемь часов. Это было для него очень неудобно. Обычно родители в это время дома, и незаметно выйти во двор трудно. Вот если бы в пять часов: отец еще не возвращается со службы, и матери тоже часто не бывает в это время дома — она ходит за продуктами для ужина. Для решительных действий самое время. Правда, еще светло и есть опасность, что учительница может увидеть его, но тут-то и поможет перископ. Наблюдая за улицей, он научился уверенно им пользоваться. Желание осуществить задуманное и заняться подсматриванием за учительницей всеми цветами радуги закрасило его нерешительность.

Вернувшись в тот день из школы, D., чтобы к пяти часам быть свободным, измыслил какие-то невероятные предлоги, чтобы задержать выход матери из дому. Примерно в четыре часа сорок минут упражнения закончились и вот-вот должна была начаться та самая мелодия — тогда он наконец отпустил мать. А сам, прижав к боку перископ, надел спортивные туфли с ободранными носами и, крадучись, выскользнул во двор. Вопреки его предположениям с этой стороны забора и перископ не мог ему помочь. Ну что ж, ничего не поделаешь, да к тому же, если подсматривать с этой стороны забора, скорее поймают. Нужно перебраться через него — там даже меньше опасности, что его заметят, подумал он. Поскольку он не собирается оповещать учительницу, что подсматривает… то, если она и обнаружит, что за ней подсматривают, а он сделает вид, будто не замечает, что она это обнаружила… между подсматривающим и подсматриваемой, смутно надеялся он; установится некая близость. Ему даже в голову не могло прийти, какого осуждения достойно подсматривание — невысказанное, тайное признание любви.

Он подлез под забор и оказался на той стороне. Там было еще более сыро, чем в его дворе. Между забором и домом не было и полуметра, и сюда, видимо, редко кто забредал — земля была покрыта густым слоем серебристого мха. Боком он протиснулся в узкую щель между уборной и забором. Ему повезло. Дверца у пола уборной была сантиметров на пять приоткрыта. Перископ, естественно, нужно будет держать в горизонтальном положении. Перехватило дыхание, сжало грудь. Привалившись к забору, он закрыл глаза. Наконец, передохнув, выбрал место и пристроил перископ. Первое, что он увидел, — фаянсовый унитаз. Унитаз был не белый, как он предполагал, а светло-голубой. На полу был постелен белый коврик и стояли выкрашенные серебряной краской резиновые сандалии. Как он ни изменял положение зеркал, обзор передвигался лишь вправо и влево, а то, что было нужно, в поле зрения не попадало. Успокойся, говорил он себе, перископ находится в горизонтальном положении и, чтобы смотреть вверх и вниз, нужно повернуть трубку. Стена была фанерная, выкрашенная под дерево.

Ему казалось, что время не движется. И музыка сегодня длится бесконечно. Он весь горел, дыхание вырывалось из горла, как из флейты. У него было ощущение, что раскрылась черепная коробка и из нее, как пробка из бутылки, выскочили глаза. Мать вот-вот вернется. Доносившиеся до него торжественные звуки вызывали дрожь во всем теле, как при нервном заболевании. Он еле сдерживал себя, чтобы не ворваться в дом и не разбить вдребезги пианино.

Но конец игры приближался. Знакомые заключительные аккорды… вот последний… D. уговаривал себя; не нужно питать такие уж большие надежды, было бы слишком нахально надеяться, что с первого раза все удастся. Но и терять надежду тоже не хотелось. D. дрожал. Он тяжело дышал — воздуха не хватало. Широко раскрыв рот, он, как насосом, втягивал воздух.

Неожиданно у самого его уха раздался голос:

— Кто это здесь? Что ты делаешь? Только не вздумай убегать. Убежишь, всем расскажу.

Сжавшись, D. чуть приподнялся. Он был повержен. Не осталось даже сил, чтобы повернуть голову и определить, откуда идет голос. Он еле дышал, дыхание его напоминало гаснущие на лету искорки, которые разбрасывает тонкая курительная палочка.

— Обойди дом и заходи через парадное. — В голосе слышатся не угрожающие, а, наоборот, спасительные нотки. — Ну, вставай быстрей… — Голос доносится, кажется, из уборной. Но никого не видно. Откуда, каким образом она меня видит? — Не забудь свой чудной прибор. Иди к парадному. Дверь не заперта. — Она еще собирается в уборную или уже сейчас там сидит? Плохо приладил перископ. — Вижу, что собираешься делать. Убежишь, хуже будет. Не мешкай, иди к парадному…

Ему не оставалось ничего другого, как подчиниться. Действительно, предположим, что убежит, но это же ничего не даст. Если понимать ее предостережение — убежишь, хуже будет — в том смысле, что, если он не убежит, она ничего не расскажет в школе и родителям, то, какое бы наказание его не ожидало, лучше всего получить его здесь. D. покорно, прижав к груди ненужный теперь перископ, обогнул дом и направился к парадному. Дверь, прежде напоминавшая ему податливую живую плоть, превратилась в железобетонную.

Сразу за дверью — большая комната с пианино. Оно так источено жучком, что при одном взгляде на него тело начинало зудеть. На полу расстелен зеленый ковер. Как только он притворил за собой дверь, распахнулась дверь в глубине комнаты, и вошла учительница. Ей вдогонку несся шум воды. Видимо, она шла прямо из уборной. С шумом спускаемой воды в сознании D. ассоциировался ее белый зад, примостившийся на унитазе. Он не мог заставить себя поднять голову — его охватило чувство неловкости, будто он и в самом деле видит перед собой ее зад.

— Запру дверь.

Учительница прошла мимо него — щелкнул замок.

— Тебе не стыдно?

— Стыдно.

— У тебя, я вижу, ломается голос. Мне теперь понятно, почему ты так поступил, но это же так нечистоплотно — просто противно. Я понимаю, что тебе стыдно, но мне, учительнице, еще более стыдно. Самому стыдно, и меня тоже заставил пережить стыд. Что мне с тобой делать? Отпущу я тебя сейчас, а ты скова повторишь то же самое…

— Больше не буду…

— Что же мне с тобой делать?

— Правда, больше не буду.

— Хорошо… Все-таки я должна тебя наказать. Я сделаю так, чтобы ты испытал примерно то же самое, что заставил испытать меня.

Учительница села к пианино, пальцы ее быстро забегали по клавишам. Это были последние аккорды той самой мелодии. Но в отличие от тех, которые он слышал через стену, несравненно более торжественные. Казалось, напряженное полотнище флага трепетно бьется на ветру. D. все сильнее ощущал непристойность своего поступка, свою ничтожность и в конце концов не смог сдержать слез.

— Как тебе эта мелодия?

— Нравится.

— Правда, нравится?

— Очень нравится.

— А кто композитор, знаешь?

— Не знаю.

— Шопен. Изумительный, великий Шопен. — Неожиданно учительница перестала играть и встала. — А теперь быстро раздевайся. Я выйду.

D. не сразу понял, чего она от него хочет. И после того как она вышла из комнаты, какое-то время стоял неподвижно, ничего не соображая.

— В чем дело? Почему ты мешкаешь? — раздался голос из-за двери. — Я все прекрасно вижу через замочную скважину. Если ты в самом деле осудил свой поступок, то должен сделать это.

— Что сделать?

— Раздеться, разве не ясно? Ты заставил учительницу пережить точно такой же позор — так что возражать не имеешь теперь никакого права.

— Простите, пожалуйста.

— Нет. Думаешь, тебе будет лучше, если я расскажу обо всем отцу и матери?

D. был повержен. У него было ощущение, будто желудок проваливается куда-то вниз и внутри образовалась пустота. Дело не в том, что ему было так уж неприятно раздеться догола. Ему даже казалось, что в этом у них как будто достигнуто взаимопонимание. Но он не чувствовал в себе необходимой решимости. Раздевшись, он невольно возбудится. Но как отнесется к этому учительница? Трудно предсказать. Она, несомненно, разозлится и уж на этот раз не спустит ему. А может быть, просто расхохочется, держась за живот. И то и другое плохо. Но может быть, ему удастся взять себя в руки и умерить свое возбуждение? Нет, ничего не выйдет. Стоило ему только представить себя обнаженным, и он сразу же возбуждался. А от ее смеха возбудится, конечно, еще сильнее.

Ему оставалось одно — смириться. Стыдясь своего безобразия, он сбросил куртку, стащил рубаху, спустил штаны и остался голым. Но учительница никак не реагировала. За дверью была полная тишина. Не просто не доносилось ни звука — материализовавшаяся тишина присела на корточки. Ее взгляд черным лучом пронзил его через замочную скважину. Все стало одноцветным, в глазах у него потемнело. Он стиснул колени, обхватил голову руками, готовый расплакаться. Но слез не было. Внутри у него вдруг все стало сухим, как песчаное побережье под утро.

— Ну как, понял теперь? — Голос учительницы из-за двери был бесстрастен. Он кивнул. Он действительно все понял. Он постиг все гораздо глубже, чем подтвердил своим кивком, и даже гораздо глубже, чем казалось ему самому. — Теперь можешь идти.

Дверь приоткрылась, и на пол беззвучно упал ключ. Ключ от двери, которую изнутри можно было открыть и без ключа.

* * *

Двери клиники, куда я наконец добрался, — на замке, и висит табличка, что сегодня приема нет. У черного хода хрипло поскуливает та самая добродушная собака. Я звоню. От нетерпения жму на кнопку звонка, не отнимая пальца. Кто-то подходит. Неожиданно дверь распахивается, и меня впускает в дом женщина — будто с нетерпением ждала моего прихода. Что-то пробормотав, она направляется в глубь дома. Я не расслышал как следует, что она сказала, — скорее всего, спутав меня с лжечеловеком-ящиком (или лжеврачом), выговаривает ему. Чем раньше я исправлю ее ошибку, тем лучше. Откашлявшись, я начинаю объяснять:

— Я не сэнсэй. Я настоящий. Повторяю: настоящий. Вчера вечером я ждал тебя под мостом. Бывший фоторепортер…

Приоткрыв рот, она быстро осматривает меня с ног до головы. Ее лицо застывает в удивлении.

— Вам не стыдно? Почему не выполнили обещания? Снимайте его немедленно. Вы, видимо, не знаете, а…

— Нет, знаю. Ты, наверное, имеешь в виду сэнсэя. Я только что встретил его на улице.

— Снимайте же, прошу вас…

— Не могу снять. Я очень торопился сюда.

— Перестаньте. Теперь уж…

— Но я голый. Совершенно голый. После того я вымылся в душе на побережье, выстирал белье и стал ждать, пока оно высохнет. Покинуть ящик можно лишь после того, как подготовишь себя к тому, чтобы его покинуть, — верно ведь? Потом я собирался разделаться с ящиком и прийти сюда. Чтобы ты сама убедилась, что я сдержал обещание. Но я заснул. Заснул так крепко, точно меня расплющило дорожным катком. И к тому же, пока я спал, все время видел сон, будто не в силах сомкнуть глаз, поэтому хотя я проснулся совсем недавно, так и не смог выспаться как следует. Но это бы еще ничего; когда я проснулся, то обнаружил, что белье и брюки куда-то исчезли. Положение отчаянное. Мне кажется, под утро я видел сон, как ребятишки, водрузив на бамбуковый шест флаг, носятся по берегу, — видимо, это был не сон, а явь. Теперь я догадываюсь, что бегали они не с флагом, а с моими брюками. Я пал духом. Нужно было как-то раздобыть брюки. Любое старье, лишь бы достать… С этой мыслью я поплелся в город, и вдруг — как раз там, где кончается дамба, — идет точно такой же человек-ящик, как я… Теперь все пропало, подумал я… Если буду искать брюки, не успею в клинику…

Она неожиданно рассмеялась. С трудом удерживая на пятках согнутое пополам тело, она вся сотрясалась от смеха. Сначала она смеялась зло, издевательски, но надолго ее не хватило, и смех ее стал просто веселым. Высмеявшись, она становится оживленной и добродушной.

— Это ничего, что голый. Договор есть договор.

— Ты уж меня прости, но мне бы и старые брюки вполне подошли, может, одолжишь на время?

— Так и быть, я тоже разденусь для вас догола. Вы же собирались меня фотографировать. Если мы оба будем голыми, стесняться нечего, правда?

— Смотреть на голого мужчину — это же ужасно.

— Ошибаетесь, — бесстрастно отвечает она и начинает быстро раздеваться. Блузка… юбка… лифчик… — До чего противный этот ящик. Я просто не могу уже выносить его.

Совершенно обнаженная, она стоит передо мной. На губах — чуть заметный вызов. Но в глазах — мрачная мольба. Обнаженная, она ни капельки не выглядит обнаженной. Ей слишком идет нагота. Но мне она не идет. Особенно торчащая из ящика нижняя часть тела выглядит более чем комично.

— Может, ты хоть на минутку закроешь глаза? Или отвернешься…

— С удовольствием.

В голосе ее смех. Она отворачивается и прислоняется плечом к стене коридора. Снимая сапоги, я чувствую, как всего меня бьет мелкая дрожь. Я тихо вылезаю из ящика и, крадучись подойдя к ней сзади, охватываю руками ее плечи. Она не сопротивляется, а я, сокращая и сокращая отделяющее нас расстояние, настойчиво убеждаю себя, что это расстояние обязан сохранять вечно.

— А вдруг сэнсэй вернется, ничего?..

— Вряд ли вернется. Он и не собирался возвращаться…

— Как пахнут твои волосы…

— Нескладная…

— Признаюсь. Я был ненастоящим.

— Молчи…

— А вот записки — настоящие. Они мне достались от настоящего человека-ящика после его смерти.

Я обливаюсь потом…

записках — чистая правда, что они представляют собой искреннее признание. Умирающий всегда испытывает непонятную зависть, ревность к тем, кто остается после его смерти. Среди них обязательно найдутся маловеры, до мозга костей пропитанные досадой на фальшивый вексель, именуемый «истиной», — они будут стремиться к тому, чтобы хоть крышку гроба заколотить гвоздями «лжи». Только не следует воспринимать их как обычные предсмертные записки.)

ВО СНЕ И ЧЕЛОВЕК-ЯЩИК СНИМАЕТ С СЕБЯ ЯЩИК. ВИДИТ ЛИ ОН СОН О ТОМ, ЧТО БЫЛО ДО ТОГО, КАК ОН НАЧАЛ ЖИЗНЬ В ЯЩИКЕ, ИЛИ ВИДИТ СОН О СВОЕЙ ЖИЗНИ ПОСЛЕ ТОГО, КАК ПОКИНУЛ ЯЩИК…

Дом, к которому я направлялся, стоял на холме, так сказать, у выхода из города. Я проделал бесконечно длинный путь в конной повозке и вот наконец подъехал к воротам дома. Судя по расстоянию, дом, возможно, стоит не у выхода из города, а скорее у входа в него.

Конная повозка — я просто так называю ее. На самом же деле повозку везла не лошадь, вез человек, на котором был надет ящик из гофрированного картона. А если говорить совсем уж откровенно, этим человеком был мой отец. Ему за шестьдесят. Хоть в этом было нечто старомодное, отец, ни за что не желавший ломать исконную традицию города, по которой во время брачной церемонии жених должен приехать за невестой в конной повозке, впрягся в нее сам вместо лошади. Но, чтобы не позорить меня, спрятался в ящик из гофрированного картона. Он, видимо, заботился еще и о том, чтобы невеста не раздумала.

Разумеется, если бы у меня были деньги, чтобы нанять конную повозку, отец наверняка не стал бы делать этого ради меня, да я и сам, думаю, не попросил бы его об этом. Но отказаться от свадьбы только потому, что я не в состоянии заплатить за конную повозку, было бы чересчур обидно. Поэтому мне не оставалось ничего другого, как прибегнуть к доброте отца.

Однако шестидесятилетний отец совсем не годится на роль лошади. Он с трудом тащил повозку в гору по выбитой дороге — он не стоил и одной десятой настоящей лошади. Я, разумеется, не мог слезть с повозки, чтобы подталкивать ее сзади, и она почти не двигалась вперед. Только время летело с бешеной скоростью. К тому же еще и нещадная тряска довела до крайнего предела потребность справить нужду, и, когда мы доехали, я был совершенно зеленым.

Наконец повозка остановилась.

Отец отвязал от ящика кожаные ремни, которыми привязывают лошадь к повозке (не знаю, как они называются), и, глянув на меня из прорезанного в ящике окошка, слабо, устало улыбнулся. Я ответил ему натянутой улыбкой и медленно вылез из повозки.

Повозка, которую я назвал конной, была предназначена для доставки грузов. Но уговора не приезжать за невестой в такой повозке не было — главное жениться, а там она от меня никуда не денется. Учащенно дыша я, шаркая ногами, побежал, расстегивая на ходу брюки, к обочине дороги и, напрягши живот, почувствовал такое огромное облегчение, будто взмыл в небо и лечу над синеющими вдали горами.

— Эй, Шопен, что ты делаешь? — в растерянности воскликнул за моей спиной отец. Я допустил ужасную неосторожность. Между домом невесты и дорогой густо рос кустарник, и я был уверен, что он полностью скрывает меня. Но нашей невесте ждать стало невмоготу. Видимо, она еще издали услышала звук приближающейся повозки и вышла на обочину встретить меня. Смутившись, я попытался спрятаться за кустами, которые так неудачно посчитал надежным укрытием. Наши взгляды встретились. Я убежден, что она все видела. Между ветвей мелькнуло белое платье, послышался легкий топот бегущих ног, стук двери, точно удар деревянным молотком по ореху. И все смолкло. Изнывая, раскачиваясь из стороны в сторону, я с неимоверным трудом перебирался по тонкой веревке, протянутой между надеждой и отчаянием, и в тот миг, когда до заветного берега было рукой подать — вот-вот вступлю на него, надеялся я, — веревка вдруг оказывается перерубленной топором. Придется отказаться от женитьбы, но для меня это немыслимо.

— Отец, ты ее опекун, прошу тебя, сделай что-нибудь.

К горлу подступают слезы. Рыдая, я продолжаю мочиться. Струйка, пробив ямку в земле, весело разливается светло-желтой лужицей.

— Нет, Шопен, придется отказаться, — печально уговаривает меня отец, постукивая по ящику высунутой из прорези рукой. — Прошу тебя, не упрямься. Современная молодая девушка не выйдет замуж за эксгибициониста.

— Да какой я эксгибиционист!

— А она вполне может так подумать, и тут ничего не поделаешь. Она же все видела.

— Мы ведь все равно должны были вот-вот пожениться.

— Веди себя как мужчина, хотя бы из уважения к отцу, который ради тебя даже взял на себя роль лошади. Прошу тебя. Счастье еще, что, кроме нее, никто этого не видел. В будущем, когда твоя, Шопен, биография разрастется в сотни томов, мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал об этой скандальной истории. Не годится, чтобы из биографии следовало, будто твоя судьба определилась тем, что ты не вовремя помочился. Правда? Ты ведь не совершал ничего постыдного. Виной всему предубеждение против эксгибиционистов и нерадивость городских властей, спустя рукава относящихся к строительству общественных уборных. Ну ладно, пошли. Нас ничто не связывает с этим городом. Отправимся в другой, большой город, где есть общественные уборные. Когда есть общественные уборные, в любое время можно справить нужду, и большую и малую…

Я не надеялся, что большой город излечит меня от сердечной раны. Все это так, но отец почему-то зовет меня Шопеном. Ранен не я один, подумал я и решил не донимать его. В общем, я тоже согласился с мнением отца, что нам нечего оставаться в этом городе. Как не защищен человек, когда он мочится, — эта мысль ужасала меня.

Повозку мы бросили. Но снять ящик отец решительно отказался. Он упорно утверждал, что, поскольку половина вины лежит на нем, его обязанность как отца — по-прежнему выполнять роль лошади. И я, верхом на ящике отца, покинул город, в котором прожил много лет.

Придя в большой город, мы сразу же сняли мансарду с пианино и решили ждать, пока нам улыбнется счастье. Не отдавая себе в этом отчета, я воображал, будто совершил полный круг и теперь вошел в ее дом с черного хода. Утешить разбитое сердце можно было только работой, и отец где-то достал и принес мне альбом и перо. Используя вместо стола пианино, я принялся по памяти рисовать ее. Нужно ли говорить, что по мере роста моего мастерства на портретах она становилась все более обнаженной.

— Шопен, у тебя незаурядный талант. Признаю. Но ты ведь знаешь, наши денежные дела малоутешительны. Может быть, стоит экономнее расходовать бумагу, делая рисунки поменьше…

Отец был прав. Но он имел в виду, конечно, не размер бумаги. Просто на маленьком рисунке пером легче выразить то, что хочешь. Я продолжал рисовать, все уменьшая и уменьшая листки. Уменьшив их, я быстрее заканчивал свои рисунки и поэтому стал изводить бумаги еще больше, чем прежде; тогда мне пришлось разрезать бумагу на еще более мелкие листки. Кончилось тем, что я прикреплял булавками к доске крохотные квадратики бумаги величиной с подушечку большого пальца и, глядя через лупу, выводил тончайшие линии, не различимые невооруженным глазом. Только в минуты, когда я весь отдавался этой работе, я мог быть вместе с ней.

Однажды я обнаружил странную вещь. Мансарда, где обычно была гробовая тишина, неожиданно оказалась наполненной людским гомоном. Почему-то я до сих пор не замечал этого. От двери до пианино стояла очередь, и эта очередь тянулась до самого конца коридора. Тот, кто был первым в очереди, клал деньги в ящик (в нем находился, разумеется, отец) и, бережно взяв мой рисунок, удалялся. Я не очень удивился. Мне даже казалось, что это длится уже довольно давно. Действительно, в последнее время еда стала у нас гораздо лучше, и вместо старого пианино, служившего мне столом, теперь стоял новенький рояль. Сильно изменился и ящик отца — теперь он был не из гофрированного картона, а из настоящей красной кожи с блестящими застежками. Видимо, ничего не подозревая, я начал приобретать всеобщее признание. У меня покупали рисунки прямо из-под пера, и, сколько я ни рисовал, очередь жаждущих купить рисунок не убывала.

Однако теперь это ничего для меня не значит. На полученные деньги отец, кажется, купил настоящую лошадь, но и это не имеет ко мне никакого отношения. С тех пор я ни разу не видел, чтобы отец вылез из ящика, и даже сомневаюсь, действительно ли там мой отец. На моих рисунках, она остается такой, какой была давным-давно, хотя настоящая она должна была состариться на те годы, которые прошли, и это неизбежно — вот где причина моей тощи. Стоит мне об этом подумать — и в памяти отчетливо воскресает наша горькая разлука, и из глаз, которые теперь у меня всегда на мокром месте, сразу начинают течь слезы. И всякий раз отец протягивает из ящика руку и вытирает мне глаза новым шелковым носовым платком. Ведь рисунок такой крохотный, что и одной слезинки достаточно, чтобы испортить его.

Вот почему теперь нет ни одного человека, который бы не знал моего имени. В мире вряд ли можно встретить энциклопедию, в которой не было бы статьи о Шопене, изобретателе и создателе первой в мире почтовой марки. Но с развитием почтового дела и передачей его в ведение государства мое имя прославилось как имя лжесоздателя марок. В этом, видимо, и состоит причина того, что ни на одной почте не висит мой портрет. И лишь красный цвет ящика, полюбившийся моему отцу, и теперь еще кое-где принят как цвет почтовых ящиков.

ЗА ПЯТЬ МИНУТ ДО ПОДНЯТИЯ ЗАНАВЕСА

«Теперь между мной и тобой дует горячий ветер. Бушует чувственный, обжигающе горячий ветер. Честно говоря, я не знаю, с каких пор он начал дуть. От этой безумной жары и свистящего в ушах ветра я, кажется, потерял ощущение времени.

Но я знаю — направление ветра рано или поздно должно измениться. В один прекрасный день вместо него подует прохладный западный ветер. И тогда этот горячий ветер, точно призрачное видение, слетит с обнаженного тела, и никто о нем даже не вспомнит. Да, жара ужасающая. В самом горячем ветре притаилось предчувствие, что вот-вот он кончится.

Почему? Если бы меня попросили объяснить, я бы, пожалуй, смог сделать это. Главное — будешь ты слушать мои объяснения или нет… Я знаю — существует театр одного актера, но не наскучу ли я тебе? Ну как?.. продолжать?.. или…»

«Пожалуйста, только не очень долго…»

«Говоришь, не очень долго, минут пять?»

«Да, пять минут в самый раз».

«Видимо, это все-таки любовь. Нечто отличное по своей сущности от того, что именуется любовью, становившееся постепенно все выше и выше, пока наконец не превратилось в огромную туманную башню и, не сформировавшись, застыло… Любовь, возникшая, если можно так сказать, из сознания того, что она безответна… парадоксальная любовь, начавшаяся с конца. Один поэт сказал: любить — прекрасно, быть любимым — отвратительно. Любовь, возникшая из безответной, не оставляет после себя и тени. Не знаю, прекрасна она или нет, но, во всяком случае, в ее боли нет раскаяния».

«Зачем?»

«Что зачем?»

«К чему продолжать уже оконченный разговор?»

«Ничего не окончено. Все началось с безответной любви. Сейчас как раз горячий ветер крепчает».

«Жарко, потому что лето».

«Нет, ты, кажется, не в состоянии понять. Разумеется, это рассказ. Рассказ, который именно сейчас я веду. Поскольку ты слушаешь, то обязана стать одним из его действующих лиц. Только что тебе признались в любви. Пусть мне это будет неприятно, пусть я буду чувствовать себя глупцом, все равно для меня было бы большим ударом, если бы мне не дали сыграть роль отверженного».

«Почему же?»

«Важно не завершение. Необходимо как-то отразить этот горячий ветер, обдающий сейчас мое обнаженное тело, — это факт. Завершение не проблема. Дующий сейчас горячий ветер — вот что важно. Уснувшие слова и чувства, будто через них пропустили высоковольтный за ряд, вспыхнули синим огнем — вот что значит быть захваченным этим горячим ветром. Редкостный случай, когда человек собственными глазами может увидеть душу».

«Грандиозно. Соблазняя женщину таким способом, ни за что себя не ранишь. Но не проглядывает ли здесь слишком уж продуманный расчет?»

«Действительно, половина сказанного тобой — правда. Но если ты не признаешь существование другой половины — давай прекратим этот разговор».

«А хочется продолжать?»

«Разумеется».

«У тебя есть еще две минуты».

«Ты поступаешь глупо».

«Не нужно попусту тратить время».

«Да, временем следует дорожить. Но я не собираюсь повернуть время вспять. Насколько мое существование в тебе незначительнее твоего существования во мне. Но когда я пытаюсь преодолеть эту муку, время начинает медленно растворяться. Если свободно владеешь искусством соблазнять, то всегда есть надежда ухватить хоть кусочек покоя и счастья. Поэтому для меня так важен этот редкостный горячий ветер, возникший из безответной любви. Изумительный лес слов, прекрасное море чувств… Достаточно слегка коснуться твоего тела — и время останавливается, наступает вечность. В этом мучительном вихре горячего ветра я не исчезну до самой смерти, мне даруют искусство перевоплощения…»

И ВОТ, НЕ ДОЖИДАЯСЬ ЗВОНКА К ПОДНЯТИЮ ЗАНАВЕСА, ДРАМА ЗАКОНЧИЛАСЬ

Теперь-то можно сказать точно и определенно. Я не ошибся. Возможно, потерпел поражение, но не ошибся. Поражение не вызвало ни малейшего раскаяния. Значит, я не жил ради завершения.

Стук захлопнутой входной двери.

Она ушла. Теперь я уже не сержусь и не обижаюсь. В стуке захлопнутой двери прозвучало глубокое сострадание и сочувствие. Между нами не было ни ссор, ни враждебности. Видимо, она хотела исчезнуть, постаравшись выскользнуть не через парадный ход. Поэтому она стеснялась стука входной двери. Подожду десять минут и забью ее гвоздями. Мне нечего надеяться, что она возвратится. Я лишь подожду, пока она отойдет настолько далеко, чтобы не слышать стука молотка.

Покончу с входной дверью, и останется лишь запереть на засов дверь черного хода на втором этаже. После того как я заделаю фанерой и гофрированным картоном окна и вентиляцию, в дом не проникнет даже луч дневного света. Тем более что сейчас облачный вечер. Дом будет полностью отрезан от внешнего мира — в нем не останется ни входа, ни выхода. После этого я покину его. Выбраться из дома сможет только человек-ящик. В конце этих записок я собираюсь рассказать, каким способом и куда я сбегу.

* * *

Прошло десять минут.

Я подошел к входной двери, чтобы забить ее. Промахнувшись, содрал кожу у ногтя большого пальца левой руки. Выступила кровь, но боль быстро прошла.

* * *

Я вспоминаю, что за все время с моего возвращения домой и до ее ухода мы не промолвили ни слова. Осадок, конечно, оставался. Но вряд ли он исчез бы от разговора. Этап, когда слова еще играют какую-то рель, закончился. Достаточно было нам обменяться взглядами, чтобы понять все. Слишком совершенное — это всего лишь одно из явлений, возникающих в процессе разрушения.

Лицо у нее чуть напряженное. Может быть, оно кажется таким оттого, что на нем почти нет косметики. Но изменившееся выражение ее лица всего лишь частица происшедших в ней перемен — мне все равно, какое у нее выражение лица. Главное, что она одета. Какое на ней платье, в данном случае не важно. Уже около двух месяцев она жила обнаженной. Я тоже был совершенно обнаженным. У меня не было никакой одежды, кроме ящика. В доме находилось двое обнаженных. И кроме нас, не было никого. Табличка с именем и вывеска были сняты, красный фонарь у ворот потушен, никто не заходил к нам, даже по ошибке, и поэтому не было необходимости вывешивать объявление о временном прекращении приема.

Раз в день, надев ящик, я выходил из дому. Я бродил по улицам как человек-невидимка, добывал предметы первой необходимости, главным образом пищу. Если заходить в один и тот же магазин не чаще одного раза в месяц, то нечего опасаться, что тебя обругают. Нельзя сказать, что мы роскошествовали, но и нужды ни в чем не испытывали. Я был уверен, что таким образом мы проживем вдвоем не один год.

Поднявшись по лестнице черного хода в коридоре второго этажа, я снимал ящик и ботинки, а она, уже с нетерпением ждавшая моего возвращения, обнаженная взбегала ко мне наверх. Это были самые волнующие минуты. Дрожа, мы прижимались друг к другу так крепко, что между нами не оставалось и щелочки. Словарный запас у нас был поразительно беден. Ее голова доходила мне примерно до носа, и я шептал: «Как пахнут твои волосы», а она, прижимаясь ко мне еще крепче, вторила: «Как сладко». Так что дело было, я думаю, не в словах. Слова нужны, лишь пока вы не замкнуты в круге радиусом в два с половиной метра и еще можете воспринимать друг друга как разных людей. Я также не думаю, что наши отношения омрачало существование той самой покойницкой, находившейся тут же, рядом с лестницей. Мы обходили ее молчанием, а обходить молчанием равносильно признанию, что ее фактически не существует.

Потом мы размыкали объятия и шли на кухню в конце коридора. Но, даже не обнимаясь, мы старались постоянно касаться друг друга. Например, она стояла у раковины и чистила картошку или лук, а я в это время, примостившись рядом на полу, гладил ей ноги. Пол в нашей кухне был покрыт тонким слоем плесени. Главная кухня была на первом этаже, а эту приспособили уже давно специально для больных, лежавших в клинике, но ею почти не пользовались, и она пришла в запустение. У нас была причина снова начать пользоваться этой кухней. Напротив нее через коридор находилась пустая комната, и было удобно выбрасывать в нее отходы после приготовления еды. Очистки овощей, рыбьи головы мы складывали в полиэтиленовые мешки, но крысы моментально их прогрызали и растаскивали отбросы по всему полу. Через полдня отбросы начинали разлагаться, и вонь вырывалась из комнаты всякий раз, как мы открывали дверь. Но даже это нас нисколько не беспокоило. Прежде всего потому, что соприкосновение с кожей другого человека полностью меняет обоняние. Кроме того, мы, видимо, бессознательно чувствовали, что это создает для нас благоприятные условия, позволяющие не думать о существовании покойницкой. Чтобы заполнить отбросами всю комнату, потребуется по меньшей мере полгода, предполагали мы оптимистически.

Но действительно ли мы были так оптимистичны? Мне кажется, мы просто с самого начала отказались от всяких надежд. Страсть — это импульс к тому, чтобы воспламенять. У нас было непреодолимое желание воспламенять. Мы боялись прервать воспламенение, и я даже сомневаюсь, хотели ли мы, чтобы продолжал существовать реальный мир. Мы не имели права заглядывать в такую бесконечную даль, как полгода, когда отбросы заполнят всю комнату. С утра до ночи мы непрестанно старались касаться друг друга. Мы почти постоянно были замкнуты в круге радиусом в два с половиной метра. На расстоянии, которое обычно было между нами, друг друга почти не видно, но мы не испытывали от этого неудобства. Мы привыкли в своем воображении соединять в целое отдельные части — только так мы могли видеть друг друга, и это давало чувство огромной свободы. В ее глазах я был расчленен на мелкие куски. Она могла делать замечания относительно моей спины, но ни слова не говорила о своем мнении о моем облике в целом, независимо от того, нравился он ей или нет. Ее, видимо, это не особенно волновало. Слова, как таковые, стали терять всякий смысл. И время тоже остановилось. Все шло хорошо и три дня, и три недели. Но как бы долго ни длилось горение, если оно кончается, то кончается мгновенно.

Поэтому, когда сегодня я увидел, что вместо того чтобы голой взбежать наверх, она, одетая, молча смотрит на меня, то испытал не какое-то невероятное смятение, а лишь уныние от мысли, что мне снова придется вернуться к своей прежней безрадостной жизни. Теперь моя нагота выглядела бесконечно жалкой. Точно за мной гонятся, я заполз в свой ящик и, замерев, стал ждать, пока она уйдет, — мне не оставалось ничего другого. Она нахмурилась и огляделась по сторонам, но сделала вид, что не замечает меня. Казалось, она хочет понять, откуда исходит дурной запах. Потом медленно повернулась и возвратилась в свою комнату. Я тоже, крадучись, пошел в бывшую процедурную. Если она хочет, можно начать все заново. Начинать заново можно бесконечно. Напрягши слух, я пытался определить, что она делает. Никакого движения. Не исключено, она ждет, чтобы я предложил начать все заново. Но сколько бы мы ни начинали заново, каждый раз будет возвращаться то же место, то же время.

Циферблат часов облез.

Больше всего стерлась

Цифра 8.

Два раза в день обязательно

На нее смотрят шершавым взглядом,

И она стерлась.

Напротив нее

Цифра 2.

Глаза, закрытые ночью,

Пробегают ее, не останавливаясь,

И она стерлась значительно меньше.

Если есть человек, имеющий часы

С облезшим циферблатом,

То это он, опоздавший начать жизнь

На один оборот часовой стрелки.

И поэтому мир всегда

Обгоняет его на один оборот часовой стрелки.

То, что он, как ему представляется, видит, —

Это еще не начавшийся мир. Призрачное время.

Стрелки на циферблате стоят перпендикулярно.

Не дожидаясь звонка к поднятию занавеса,

Драма закончилась.

Теперь — последний откровенный рассказ. То, что в услыхал, было на самом деле стуком двери ее комнаты. Я не мог услышать стука входной двери. Она была забита с самого начала. Я потратил немало сил, чтобы она была забита покрепче. Значит, уйти она не могла. Выход на черный ход я запер на засов, так что она теперь навсегда замурована в доме. И разделяет нас только эта проклятая блузка и юбка. Причем эффект одежды моментально исчезнет, стоит мне выключить свет. Если ее не будет видно — это равносильно наготе. Невыносимо, когда она, одетая, смотрит на меня. А в темноте она будет воспринимать меня как слепого. Она снова станет нежной. А я буду полностью освобожден от необходимости ломать голову над планом, к которому у меня не лежит душа, — как ослепить ее.

Вместо того чтобы вылезать из ящика, я лучше весь мир запру в него. Как раз сейчас мир должен закрыть глаза. И он станет таким, каким я представляю его себе. В этом доме убрано все, рождающее тень и обрисовывающее форму: начиная с карманного фонаря, спичек и свечей и кончая зажигалками.

Немного подождав, я выключил свет. Не демонстративно, но в то же время и не особенно таясь, я вошел в ее комнату. Разумеется, обнаженный, сняв ящик. Представляя себе маленькую темную комнату, я растерялся от той невообразимой перемены, которая произошла в ней. Увиденное настолько отличалось от того, что я ждал, что я даже не испугался, а пришел в замешательство. Пространство, которое всегда было комнатой, превратилось в переулок с задней стороны лавок, выстроившихся у какого-то вокзала. Через дорогу напротив лавок — здание, где находились контора по продаже недвижимости и частная камера хранения ручного багажа. Это был узкий переулок, по которому с трудом мог пройти один человек, и даже тот, кто плохо ориентируется на местности, судя по ландшафту и расположению переулка, мог сразу определить, что он на самом деле — тупик, упирающийся в станционные здания. Сюда мог случайно забрести лишь тот, кому понадобилось помочиться.

Мотки резинового шланга… печка, сделанная из металлической бочки… сваленные кучей ящики из гофрированного картона… старый велосипед и рядом пять горшков с засохшими карликовыми деревьями загораживали проход. С какой целью затерялась она именно здесь? Если у нее была цель найти ящик из гофрированного картона, то куда она собиралась направиться отсюда?

Разгребая хлам и продвигаясь вперед, я наткнулся на узкую бетонную лестницу, преградившую мне путь. Не крутая, всего пять ступенек. Спустившись по ней, я не поверил своим глазам — лестница кончалась огромной бетонной площадкой. С первого взгляда я определил, что это начали строить виадук, но работа была прервана, и виадук так и остался недостроенным.

Я ступил на площадку. Неожиданно усилился ветер и донес до меня грохот — это ночные работы на железной дороге. Видимо, в облаках отражалась неоновая реклама — небо было залито багрянцем. Еще шаг вперед, и вдруг передо мной пустота и метрах в семи-восьми железнодорожная линия. Стиснутый бетонными стенами в подтеках, напоминающих птичий помет, я испытывал чувство, будто нахожусь в кабине подъемного крана, нависшего над скелетом недостроенного здания.

Я должен найти ее. Но отсюда я не могу и шага ступить вперед. Видимо, и это в конце концов часть все того же ограниченного пространства. И все-таки куда же она исчезла? Я с опаской глянул вниз; но в темноте ничего не увидел. А что если сделать еще один шаг? Любопытно. Наверно, там то же самое. Все то же, что происходит в пределах этого дома.

* * *

Да, чтобы не забыть, еще одно важное добавление. Самое главное при подготовке ящика — оставить в нем достаточно пустого места для своих записей. Хотя нет, пустого места всегда будет достаточно. Как усердно ни делай записи, заполнить пустое место целиком все равно не удастся. Меня всегда удивляет, что некоторые записи значат столько же, сколько пустое место. Во всяком случае, необходимое пространство для имени всегда останется. Но если ты не хочешь верить, не верь, мне все равно.

Ящик, по виду простой обычный куб, на самом деле, если посмотреть на него изнутри, представляет собой запутанный лабиринт с замысловато петляющими дорожками. И сколько ни мечись в ящике, он — еще один слой кожи, покрывший твое тело, — изобретает все новые и новые дорожки в своем лабиринте, в которых окончательно запутываешься.

Несомненно, где-то в этом лабиринте исчезла и она. Не убежала, нет, просто не в силах найти то место, где сейчас нахожусь я. Теперь я могу сказать это с полной уверенностью. Я нисколько не раскаиваюсь. Когда путеводных нитей много, то пусть существует столько правд, сколько путеводных нитей.

Слышится сирена «скорой помощи». © Кобо Абэ

Магазинчик MIUKIMIKADO.COM

Похожие записи на сайте miuki.info: